Неточные совпадения
Родился я в глухих Сямских лесах Вологодской губернии, где отец после окончания курса семинарии был помощником управляющего лесным имением графа Олсуфьева, а управляющим был черноморский казак Петро Иванович Усатый, в 40-х
годах променявший кубанские плавни на леса севера и одновременно фамилию Усатый на Мусатов, так, по крайней мере, адресовали ему письма из барской конторы, между тем как на письмах
с Кубани значилось Усатому.
Отец мой, новгородец
с Белоозера, через
год после службы в имении женился на шестнадцатилетней дочери его Надежде Петровне.
Много
лет спустя, будучи на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов, я слыхал эту интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтверждающую пребывание в Сечи Лжедимитрия: когда на коронацию Димитрия, рассказывали старики кубанцы, прибыли наши запорожцы почетными гостями, то их расположили возле самого Красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня, а рядом поставили скамейку,
с которой царь, поддерживаемый боярами, должен был садиться.
Учиться читать я начал
лет пяти. Дед добыл откуда-то азбуку, которую я помню и сейчас до мелочей. Каждая буква была
с рисунком во всю страницу, и каждый рисунок изображал непременно разносчика: А (тогда написано было «аз») — апельсины. Стоит малый в поддевке
с лотком апельсинов на голове. Буки — торговец блинами, Веди — ветчина, мужик
с окороком, и т.д. На некоторых страницах три буквы на одной. Например...
В Вологде мы жили на Калашной улице в доме купца Крылова, которого звали Василием Ивановичем. И это я помню только потому, что он бывал именинник под Новый
год и в первый раз рождественскую елку я увидел у него. На
лето мы уезжали
с матерью и дедом в имение «Светелки», принадлежащее Наталии Александровне Назимовой.
Мы продолжали жить в той же квартире
с дедом и отцом, а на
лето опять уезжали в «Светелки», где я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и деда
с давних времен.
Особенно это почувствовалось в то время, когда отец
с матерью уехали
года на два в город Никольск на новую службу по судебному ведомству, а я переселился в семью Разнатовских.
С гимназией иногда у меня бывали нелады: все хорошо, да математика давалась плохо, из-за нее приходилось оставаться на второй
год в классах.
Матрос Китаев. Впрочем, это было только его деревенское прозвище, данное ему по причине того, что он долго жил в бегах в Японии и в Китае. Это был квадратный человек, как в ширину, так и вверх,
с длинными, огромными обезьяньими ручищами и сутулый. Ему было
лет шестьдесят, но десяток мужиков
с ним не мог сладить: он их брал, как котят, и отбрасывал от себя далеко, ругаясь неистово не то по-японски, не то по-китайски, что, впрочем, очень смахивало на некоторые и русские слова.
Гляжу, а это тот самый матрос, которого наказать хотели… Оказывается, все-таки Фофан простил его по болезни… Поцеловал я его, вышел на палубу; ночь темная, волны гудят, свищут, море злое, да все-таки лучше расстрела… Нырнул на счастье, да и очутился на необитаемом острове… Потом ушел в Японию
с ихними рыбаками, а через два
года на «Палладу» попал, потом в Китай и в Россию вернулся.
В этом же
году его выгнали за скандал: он, пьяный, ночью побросал
с соборного моста в реку патруль из четырех солдат, вместе
с ружьями.
Мой отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы
с ним были вместе
с тем большими друзьями, ходили на охоту и по нескольку дней, товарищами, проводили в лесах и болотах. В 12
лет я отлично стрелял и дробью и пулей, ездил верхом и был неутомим на лыжах. Но все-таки я был безобразник, и будь у меня такой сын теперь, в XX веке, я, несмотря ни на что, обязательно порол бы его.
Жених и невеста молчали об этом факте, и много
лет спустя я, будучи уже самостоятельным, сознался тете,
с которой подружился.
— Не подходи ко мне
с отвагою, а то проколю тебя сею шпагою, — повторяли мы ежедневно и много
лет при всяком удобном случае, причем шпагу изображала ручка или карандаш.
Мундиры
с красными воротниками
с шитьем за
год перед этим отменили, и мы ходили в черных сюртуках
с синими петлицами.
—
Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал,
с весны в лямке; а после путины станицу поведет… У него и сейчас есть поклажи зарытые. Ему золото — плевать…
Лето на Волге, а зимой у него притон есть, то на Иргизе, то на Черемшане… У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена была у него… Раз я у него зимовал. Почет ему от всех. Зимой по-степенному живет, чашкой-ложкой отпихивается, а как снег таять начал — туча тучей ходит… А потом и уйдет на Волгу…
И сам он получает столько же, сколько батырь, потому что работает наравне
с ними, несмотря на свои почти семьдесят
лет, еще шутки шутит: то два куля принесет, то на куль посадит здоровенного приказчика и, на диво всем, легко сбежит
с ним по зыбкой сходне…
Но писать правду было очень рискованно, о себе писать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики — «Обреченные», рассказ из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу
с наказом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский — его «блудный сын», и написал он это мне. В 1882
году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я взял у него этот очерк и целиком напечатал его в «Русских ведомостях» в 1885
году.
Я был принят в полк вольноопределяющимся 3 сентября 1871
года Это был
год военных реформ: до сего времени были в полках юнкера
с узенькими золотыми тесемками вдоль погон и унтер-офицерскими галунами на мундире.
С этого
года юнкеров переименовали в вольноопределяющихся, им оставили галуны на воротнике и рукавах мундира, а вместо золотых продольных на погонах галунов нашили из белой тесьмы поперечные батончики.
В этом же
году в полку заменили шестилинейные винтовки, заряжавшиеся
с дула, винтовками системы Крнка, которые заряжались в казенной части.
И не раз бывало это
с Орловым, — уйдет дня на два, на три; вернется тихий да послушный, все вещи целы — ну, легкое наказание; взводный его, Иван Иванович Ярилов, душу солдатскую понимал, и все по-хорошему кончалось, и Орлову дослужить до бессрочного только
год оставалось.
И действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый,
с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни
лет.
— Знаете наших дядек, которых приставляют к рекрутам, — ведь грубые все. Вы видали, как обращаются
с рекрутами… На что уж ротный писарь Рачковский, и тот дерет
с рекрутов. Мне в прошлом
году жаловались: призвал рекрута из богатеньких и приказывает ему...
Опять на холоду, опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам-портным… До слез жаль теплого, светлого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых мальчиков… То-то обо мне разговору будет! [
С лишком через двадцать
лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне после моего исчезновения в прогимназии.]
И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в своей шапке… А то, что бы я делал
с каской и без шапки? Утром проснулся весь черный,
с ободранной рукой,
с волосами, полными сажи. Насилу отмылся, а глаза еще были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий ременный пояс служил мне много
лет. Ах, какой был прочный ременный пояс
с широкой медной пряжкой! Как он мне после пригодился, особенно в задонских степях табунных.
— Здесь все друг другу чужие, пока не помрут… А отсюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец… Ну эта легкая-то работа и манит всякого… Мужик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец… Здесь больше отставной солдат работает али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда…
С голоду да
с холоду… Да наш брат, гиляй бездомный, который, как медведь, любит
летом волю, а зимой нору…
Так образовалась знаменитая персидско-донская порода, которая впоследствии в соединении
с английской чистокровной лошадью дала чудный скаковой материал. Особенно им славился завод Подкопаева — патриарха донских коневодов. Он умер в очень преклонных
годах в начале столетия. У него было тавро: сердце, пронзенное стрелой.
Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал «божественный ужас»: бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать
с бродячей труппой, пока через много
лет не получил наследство после родителей.
В 1875
году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний
с театром актерский ресторан Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загулявшие базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища, выходного актера Евстигнеева, которых я и не видел никогда прежде. Я заступился, избил и выгнал из ресторана буянов.
Десятки
лет прошло
с тех пор. Костя Попов служил на Западе в каком-то пехотном полку и переписывался со мной. Между прочим, он был женат на сестре знаменитого ныне народного артиста В.И. Качалова, и когда, тогда еще молодой, первый раз он приехал в Москву, то он привез из Вильны мне письмо от Кости.
Заключили мир, войска уводили в глубь России, но только 3 сентября 1878
года я получил отставку, так как был в «охотниках» и нас держали под ружьем, потому что башибузуки наводняли горы и приходилось воевать
с ними в одиночку в горных лесных трущобах, ползая по скалам, вися над пропастями.
В Таганроге прямо
с пристани я попал на спектакль, в уборную М.П. Яковлева, знаменитого трагика,
с которым встречался в Москве. Здесь познакомился
с его сыном Сашей, и потом много
лет спустя эта наша встреча ему пригодилась.
Я служил под ним и в Пензе, и на другое
лето у Казанцева в Воронеже, где играл
с М.Н. Ермоловой и О.А. Правдиным, приезжавшими на гастроли.
Сбор у меня был хороший и без этого. Это единственный раз я «ездил
с бенефисом». Было это на второй
год моей службы у Далматова, в первый
год я бенефиса не имел. В последующие
годы все бенефицианты по моему примеру ездили
с визитом к Мейерхольду, и он никогда не отказывался, брал ложу, крупно платил и сделался меценатом.
После бенефиса вышел срок его паспорта, и он принес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в волость
с приложением трех рублей на новый «плакат», выдававшийся на
год. Далматов поручил это мне. Читаю паспорт и вижу, что в рубрике «особые приметы» ничего нет. Я пишу: «Скверно играет Гамлета» — и посылаю паспорт денежным письмом в волость.
1882
год. Первый
год моей газетной работы: по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много
лет.
С этого
года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом
году особенная благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.
Наконец, уж совсем шепотом,
с оглядкой, мне передавал один либерал, что его отравило правительство, которое боялось, что во время коронации, которая будет через
год, вместо Александра III обязательно объявят царем и коронуют Михаила II, Скобелева, что пропаганда ведется тайно и что войска, боготворящие Скобелева, совершат этот переворот в самый день коронации, что все уж готово.
Помню еще библиотеку
с бильярдом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева
с вольтеровским креслом и маленькую комнату
с изящной, красного дерева, крытой синим шелком, мебелью, в которой
год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в своем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской.
Это было при Якове Петровиче, который прошлое
лето проводил
с ним здесь.
Впоследствии я бывал на «пятницах» Полонского в Петербурге, и
года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице «Рояль», возвращаясь домой
с женой к обеду, я получил от швейцара карточку «Яков Петрович Полонский».
Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882
года, объявивших, что «воздухоплаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре
с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место — 1 рубль».
Никогда я не писал так азартно, как в это
лето на пароходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного: еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы
с Орловым выгребали в камышах… где… Довольно.
С тем самым Мочаловым, у которого десять
лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он…
Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора
с возмутительными прокламациями.