— А вот почему. Сегодня я сижу да читаю Пушкина… помнится, «Цыгане» мне попались… Вдруг Аркадий подходит ко мне и молча, с этаким ласковым сожалением на лице, тихонько, как у ребенка, отнял у меня книгу и
положил передо мной другую, немецкую… улыбнулся и ушел, и Пушкина унес.
— Довольно, прошу вас, довольно. Вы вчера просили триста рублей, вот они… — Он
положил передо мной на стол деньги, а сам сел в кресло, нервно отклонился на спинку и забросил одну ногу за другую. Я остановился в смущении.
— В субботу, выпустив номер, — рассказал Пятницкий, — я пошел сюда, в «Палермо» (редакция была почти рядом, на Петровке). Сижу за пивом, вдруг вбегает взбешенный Миллер — глаза сверкают, губы дрожат, в руках газета. Сел со мной, больше никого в комнате этой не было,
положил передо мной газету, левой рукой тычет в нос, а правой вцепился мне в плечо и шепчет, точь-в-точь как Отелло Дездемоне: «Платок! Платок!»:
И опять незаметный жест правой рукой, и старый джигит вмиг развьючил лошадь — под буркой оказалось серебром отделанное седло с переметными сумами. Остальной вьюк они распределили на своих лошадей и по знаку Аги
положили передо мной в чехле из бурки коротенькую магазинку-винчестер.
Неточные совпадения
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты
положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть:
передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
Я
полагал, что дело окончится небольшим дождем, и, убаюканный этой мыслью, заснул. Сколько я спал, не помню. Проснулся я оттого, что кто-то меня будил. Я открыл глаза,
передо мной стоял Мурзин.
— Нет, нет, я не про то говорю. Помнишь! Тогда еще у нас денег не было, и ты ходила мою сигарочницу серебряную закладывать; а главное, позволь тебе заметить, Мавра, ты ужасно
передо мной забываешься. Это все тебя Наташа приучила. Ну,
положим, я действительно все вам рассказал тогда же, отрывками (я это теперь припоминаю). Но тона, тона письма вы не знаете, а ведь в письме главное тон. Про это я и говорю.
— Я ужасно любила его прощать, Ваня, — продолжала она, — знаешь что, когда он оставлял меня одну, я хожу, бывало, по комнате, мучаюсь, плачу, а сама иногда подумаю: чем виноватее он
передо мной, тем ведь лучше… да! И знаешь: мне всегда представлялось, что он как будто такой маленький мальчик: я сижу, а он
положил ко мне на колени голову, заснул, а я его тихонько по голове глажу, ласкаю… Всегда так воображала о нем, когда его со мной не было… Послушай, Ваня, — прибавила она вдруг, — какая это прелесть Катя!
Когда я бываю у них, то уверен, что она следит за каждым куском, который я
кладу в рот; тщетно стараюсь я углубиться в свою тарелку, тщетно стараюсь сосредоточить всю свою мысль на лежащем
передо мною куске говядины: я чувствую и в наклоненном положении, что неблагонамеренный ее взор насквозь пронизывает меня.