Неточные совпадения
— Ред.)], куда доступ
был только зимой, по тайным нарубкам на деревьях, которые чужому и не приметить, а летом на шестах пробираться приходилось, да и то в знакомых местах, а то
попадешь в болотное окно, сразу провалишься — и конец.
Под буквой С — пальмовый лес, луна, показывающая, что дело происходит ночью, и на переднем плане
спит стоя, прислонясь к дереву, огромный слон, с хоботом и клыками, как и
быть должно слону, а внизу два голых негра ручной
пилой подпиливают пальму у корня, а за ними десяток негров с веревками и крючьями.
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не
было, только виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем
было, как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули
попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя!
Я зачитался этим романом. Неведомый Никитушка Ломов, Рахметов, который пошел в бурлаки и
спал на гвоздях, чтобы закалить себя, стал моей мечтой, моим вторым героем. Первым же героем все-таки
был матрос Китаев.
Бросил я штаны, вытянулся по швам и отвечаю:
есть! А штаны-то и
упали. Еще больше это понравилось Фофану, что штаны позабыл для ради дисциплины.
Фофан меня лупил за всякую малость. Уже просто человек такой
был, что не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое дело. У берегов Японии, у островов каких-то, Фофан приказал выпороть за что-то молодого матроса, а он болен
был, с мачты
упал и кровью харкал. Я и вступись за него, говорю, стало
быть, Фофану, что лучше меня, мол, порите, а не его, он не вынесет… И взбеленился зверяга…
Это
был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участились холерные случаи, которые главным образом проявлялись среди прибрежного рабочего народа, среди зимогоров-грузчиков. Холера помогла мне выполнить заветное желание
попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в те самые, о которых Некрасов сказал: «То бурлаки идут бичевой…»
Этот разговор я слышал еще накануне, после ужина. Путина, в которую я
попал,
была случайная. Только один на всей Волге старый «хозяин» Пантелей из-за Утки-Майны водил суда народом, по старинке.
Я сдружился с Костыгой, более тридцати путин сделавшим в лямке по Волге. О прошлом лично своем он говорил урывками. Вообще разговоров о себе в бурлачестве
было мало — во время хода не заговоришь, а ночь
спишь как убитый… Но вот нам пришлось близ Яковлевского оврага за ветром простоять двое суток. Добыли вина, попили порядочно, и две ночи Костыга мне о
былом рассказывал…
Попасть в эту артель
было почти невозможно.
У некоторых
были свои, присланные из дому, подушки, а другие
спали на тюфяках, набитых соломой.
Дом, благодаря тому что старший Пухов
был женат на дочери петербургского сенатора,
был поставлен по-барски, и
попасть на вечер к Пуховым — а они давались раза два в год для не выданных замуж дочек —
было нелегко.
Наш юнкер Митя Денисов
упал в обморок. Его отнесли в канцелярию. Суматоха
была кстати, — отвлекла нас от зрелища.
Меня он любил, как лучшего строевика, тем более что по представлению Вольского я
был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, «не переезжал» и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я
спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара.
Дисциплина
была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни
были распределены по часам, ученье до
упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.
Я чувствовал такую усталость, что, не
будь этой деревни, кажется,
упал бы и замерз.
Скинув половик и пальто, я уселся. Аромат райский ощущался от пара грибных щей.
Едим молча. Еще подлили. Тепло. Приветливо потрескивает, слегка дымя, лучина в светце,
падая мелкими головешками в лохань с водой. Тараканы желтые домовито ползают по Илье Муромцу и генералу Бакланову… Тепло им, как и мне. Хозяйка то и дело вставляет в железо высокого светца новую лучину…
Ели кашу с зеленым льняным маслом. Кошка вскочила на лавку и начала тереться о стенку.
Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой подушке, которая приятно пахла в вонючей казарме сосновой коркой… А такой роскоши — вытянуться в тепле во весь рост — я давно не испытывал. Эта ночь
была величайшим блаженством. Главное — ноги вытянуть, не скрючившись
спать!
Это
был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один прием Китаева — и нож воткнулся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем
упал на Иваныча, который застонал.
— Теперь, полковник, вы меня
напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю,
спать уложите, а там завтра уж и спрашивайте. Сегодня я отвечать не
буду, сыт, пьян и
спать хочу…
Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок, и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута
была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось
спать и ровно ничего больше. «Утро вечера мудренее!» — подумал я засыпая.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал
петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я
спал мертвым сном. Проснулся чуть свет — все
спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
Но и обман бывал:
были пятаки, в Саратове, в остроге их один арестант работал, с пружиною внутри: как бы ни хлопнулся, обязательно перевернется, орлом кверху
упадет. Об этом слух уже
был, и редкий метчик решится под Лысой горой таким пятаком метать. А пользуются им у незнающих пришлых мужиков, а если здесь заметят — разорвут на части тут же, что и бывало.
Нервы
были подняты, ночь мы не
спали, в четыре часа пришел дежурный с докладом, что кашица готова и люди завтракают, и в пять, когда все еще
спали, эшелон двинулся дальше. Дорогой Архальский все время оглядывался — вот-вот погоня. Но, конечно, никакой погони не
было.
В день прихода нас встретили все офицеры и командир полка седой грузин князь Абашидзе, принявший рапорт от Прутникова. Тут же нас разбили по ротам, я
попал в 12-ю стрелковую. Смотрю и глазам не верю: длинный, выше всех на полторы головы подпоручик Николин, мой товарищ по Московскому юнкерскому училищу, с которым мы рядом
спали и
выпивали!
Были бы целы два любимых генерала Шелеметев и Шаликов,
был бы цел мой молодой друг, товарищ по юнкерскому училищу подпоручик Николин: он погиб благодаря своему росту в самом начале наступления, пуля
попала ему в лоб.
В первый раз я
попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу — гимназистку М.И. М-ну, дававшую уроки дочери М.И. Свободиной, и
был приглашен зайти на чай.
Труппа
была до того в Москве невиданная. П.А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М.И. Писарев — 900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он
попал случайно.
Сил, здоровья и выносливости у меня
было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал
попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не
было, ползала кое-где злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно,
были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь.
Таковы
были казармы, а бараки еще теснее. Сами фабричные корпуса и даже самые громадные прядильни снабжены
были лишь старыми деревянными лестницами, то одна, то две, а то и ни одной. Спальные корпуса состояли из тесных «каморок», набитых семьями, а сзади темные чуланы, в которых летом
спали от «духоты».
…28 июня мы небольшой компанией ужинали у Лентовского в его большом садовом кабинете. На турецком диване мертвецки
спал трагик Анатолий Любский, напившийся с горя. В три часа с почтовым поездом он должен
был уехать в Курск на гастроли, взял билет, да засиделся в буфете, и поезд ушел без него. Он прямо с вокзала приехал к Лентовскому, напился вдребезги и уснул на диване.
А
был случай, когда Бурлак до
упаду хохотал. Этот случай
был в Казани.
Оказался медвежатником, должно
быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом
спать попросился да ночью и удрал.