Неточные совпадения
— Ред.)], куда доступ был только зимой, по тайным нарубкам на деревьях, которые чужому и не приметить, а летом на шестах пробираться приходилось, да и то
в знакомых местах, а то попадешь
в болотное окно, сразу провалишься — и
конец.
Возьмешь два шеста, просунешь по пути следования по болоту один шест, а потом параллельно ему, на аршин расстояния — другой, станешь на четвереньки — ногами на одном шесте, а руками на другом — и ползешь боком вперед, передвигаешь ноги по одному шесту и руки, иногда по локоть
в воде, по другому. Дойдешь до
конца шестов — на одном стоишь, а другой вперед двигаешь. И это был единственный путь
в раскольничьи скиты, где уж очень хорошими пряниками горячими с сотовым медом угощала меня мать Манефа.
В конце книги молитвы, заповеди и краткая священная история с картинками. Особенно эффектен дьявол с рогами, копытами и козлиной бородой, летящий вверх тормашками с горы
в преисподнюю.
Он умер
в конце 60-х годов столетним стариком, ни у кого не бывал и никого, кроме моего отца и помещика Межакова, своего друга, охотника и собачника, не принимал у себя, и все время читал старые книги, сидя
в своем кресле
в кабинете.
Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимназии меня окружили товарищи, расспросам
конца не было, и потом как я гордился, когда на меня указывали и говорили: «Медведя убил!» А учитель истории Н.Я. Соболев на другой день, войдя
в класс, сказал, обращаясь ко мне...
После окончания пьесы Мельникова вызывали без
конца, и, когда еще раз вызвали его перед началом водевиля и он вышел
в сюртуке, я успокоился, убедившись, что это он «только представлял нарочно».
Нужно сказать, что я и
в дальнейшем везде назывался именем и отчеством моего отца, Алексей Иванов, нарочно выбрав это имя, чтобы как-нибудь не спутаться, а Бешеный меня прозвали за то, что я к
концу путины совершенно пришел
в силу и на отдыхе то на какую-нибудь сосну влезу, то вскарабкаюсь на обрыв, то за Волгу сплаваю, на руках пройду или тешу ватагу, откалывая сальто-мортале, да еще переборол всех по урокам Китаева. Пришедшие мне пожали своими железными лапами руку.
Нам отвели
в конце казармы нары, отдельные, за аркой, где с нами вместе помещались также четыре старших музыканта из музыкантской команды и барабанщик Шлема, который привязался к нам и исполнял все наши поручения, за что
в роте его и прозвали «юнкерский камчадал».
— Родители!.. Хм… Никаких родителей! Недаром же мы песни пели: «Наши сестры — сабли востры»… И матки и батьки — все при нас
в казарме… Так-то-с. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как
в николаевские времена солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел — конца-краю нет…
Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они такие крепкие, что другой всей рукой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять
концами пальцев жевку-резину — жевка была тогда
в гимназии у нас
в моде, а потом и гнуть кусочки жести и тонкого железа…
Тот намотал
конец полотенца на правую руку, другой
конец перекинул через шею и взял
в левую.
Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли
в кубочную, на другой
конец двора. Я пошел за Иваном. На дворе было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело.
Мы кончили работу
в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой
конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные чурбаки дров.
В половине мая стараются закончить сенокос — и на это время оживает голая степь косцами, стремящимися отовсюду на короткое время получить огромный заработок… А с половины мая яркое солнце печет невыносимо, степь выгорает, дождей не бывает месяца по два — по три, суховей, северо-восточный раскаленный ветер,
в несколько дней выжигает всякую растительность, а комары, мошкара, слепни и оводы тучами носятся и мучат табуны, пасущиеся на высохшей траве. И так до
конца августа…
Но бывают гнилые зимы, с оттепелями, дождями и гололедицей. Это гибель для табунов — лед не пробьешь, и лошади голодают. Мороза лошадь не боится — обросшие, как медведь, густой шерстью, бродят табуны
в открытой степи всю зиму и тут же, с
конца февраля, жеребятся. Но плохо для лошадей
в бураны. Иногда они продолжаются неделями — и день и ночь метет, ничего за два шага не видно: и сыпет, и кружит, и рвет, и заносит моментально.
Помню одну поездку к Подкопаеву
в конце октября. Пятьдесят верст от станицы Великокняжеской, раз только переменив лошадей на Пишванском зимовнике и час пробыв на Михайловском, мы отмахали
в пять часов по «ременной», гладко укатанной дороге. Даже пыли не было — всю ее ветрами выдуло и унесло куда-то. Степь бурая, особенно юртовая, все выбито, вытоптано, даже от бурьяна остались только огрызки стебля. Иногда только зеленеют оазисы сладкого корня, травы, которую лошади не едят.
Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и
конца краю радости ее не было, когда осенью,
в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый перламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь.
В конце шестидесятых,
в начале семидесятых годов
в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Григорьев.
Я, дальнозоркий, вижу только два темных пятнышка. Кочетов принес бинокль, но
в бинокль я вижу немного больше, чем простым глазом. Мы с Кочетовым обсуждаем план защиты позиции, если будет десант, и постановляем: биться до
конца в случае высадки десанта и послать бегом сообщить на Цисквили, где есть телеграф с Озургетами. Корабли приближались, Галям уже видит...
И вижу
в другом
конце зала поднимающуюся из-за стенки дивана фигуру Далматова…
В конце первого акта приходит посланный и передает письмо от мужа Онихимовской, который сообщает, что жена лежит вся
в жару и встать не может.
Закончив пензенский сезон 1880/81 года, я приехал
в конце поста
в Москву для ангажемента.
В пасхальную заутреню я
в первый раз отправился
в Кремль. Пробился к соборам… Народ заполнил площадь…
В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым
концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли
в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н.П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего
в народ, как
в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву...
Закупив закусок, сластей и бутылку автандиловского розоватого кахетинского, я
в 8 часов вечера был
в «Скворцовых нумерах»,
в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и
конца не было. Пили, ели, наслаждались и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.
Первый раз я это явление почувствовал так: уже
в конце раскопок я как-то поднялся наверх и встретил среди публики своего знакомого педагога — писателя Е.М. Гаршина, брата Всеволода Гаршина. Он увидел меня и ужаснулся. Действительно, — обросший волосами, нечесаный и немытый больше недели, с облупившимся от жары загоревшим дочерна лицом я был страшен.
На полянке, с которой был виден другой
конец пруда, стоял мольберт, за ним сидел
в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля.