Неточные совпадения
Играли по нескольку ролей каждый, все было очень хорошо. Я играл Добчинского, купца Абдулина и Держиморду, то и
дело переодеваясь за кулисами. Треуголка и шпага была одна. Входившие представляться чиновники брали их поочередно. Огромный Городничий повторял свою роль за суфлером, но
это уже был не Качевский, его вытребовал Григорьев, а молодой прекрасный суфлер
С.А. Андреев-Корсиков.
— Вот в том-то и
дело, что
это не долг, а просто я прошу вас исполнить мое поручение. Я никому в долг не даю и вынутые из кармана деньги уже не считаю своими, а пускаю их в оборот — гулять по свету.
С вами мы квиты. Но я вам их не дарю, конечно. Только вы их должны не мне, а кому-то другому… И я попрошу вас передать их только тогда, когда у вас будут свободные деньги.
Дружеская встреча
с ним на разговенье у А. А. Бренко сразу подняла меня в глазах тех, кто знал Васю и кто знал, что он живет по паспорту клинского мещанина Васильева, а на самом
деле он вовсе не Васильев, а Шведевенгер, скрывшийся из Петербурга во время обыска в Слепцовской коммуне в Эртелевом переулке. На месте того старого дома, где была
эта коммуна, впоследствии А. А. Суворин выстроил огромный дворец для своей газеты «Новое время».
Только «маг и волшебник» мог создать из развалин то, что сделал Лентовский в саду «Эрмитаж». Когда-то там было разрушенное барское владение
с вековым парком, огромным прудом и остатками дворца; потом француз Борель, ресторатор, устроил там немудрые гулянья
с буфетом, эстрадой и небольшой цирковой ареной для гимнастов.
Дело это не привилось и перебивалось «
с хлеба на квас».
Приехал как-то в
этот сад Лентовский. Осмотрел. На другой
день привел
с собой архитектора, кажется, Чичагова. Встал «в позу Петра Великого» и гордо сказал...
В 1883 году И. И. Кланг начал издавать журнал «Москва», имевший успех благодаря цветным иллюстрациям. Там дебютировал молодой художник В. А. Симов.
С этого журнала началась наша дружба. В 1933 году В. А. Симов прислал мне свой рисунок, изображавший ночлежку Хитрова рынка. Рисунок точно повторял декорации МХАТ в пьесе Горького «На
дне».
Первую содержал
С. И. Напойкин, а вторую —
С. Ф. Рассохин. Первая обслуживала главным образом московских любителей и немногих провинциальных антрепренеров, а вторая широко развернула свое
дело по всей провинции, включительно до Сибири и Кавказа. Печатных пьес, кроме классических (да и те редко попадались), тогда не было: они или переписывались, или литографировались.
Этим специально занимался Рассохин. От него театры получали все пьесы вместе
с расписанными ролями.
На другой
день, в воскресенье, я пошел на Хитровку под вечер. Отыскал дом Степанова, нашел квартиру номер шесть, только что отворил туда дверь, как на меня пахнуло каким-то отвратительным, смешанным
с копотью и табачным дымом, гнилым воздухом. Вследствие тусклого освещения я сразу ничего не мог paзобрать: шум, спор, ругань, хохот и пение — все
это смешалось в один общий гул и настолько меня поразило, что я не мог понять, каким образом мой приятель суфлер попал в такую ужасную трущобу.
— А вчера ночью обход был… Человек двести разной шпаны набрали. Половина нищие, уже опять вернулись, остальные в пересыльной сидят… и
эти придут… Из деловых, как всегда, никого — в «малине» отсиделись. А было что взять:
с неделю назад из каторги вернулся Болдоха, а
с ним Захарка… Вместе тогда за убийство судились и вместе бежали… Еще его за рост звали «Полтора Захара,
с неделю ростом, два
дни загнулось». Вы помните их?
—
Это он сказал тому беглому, что
с собой из каторги привел, а меня послал: «Сейчас, Игнашка, погляди, что и как и стоющее ли
дело». Уходите, я бегу, меня ждут… — и нырнул на лестницу.
Немало
дней и ночей между первой и
этой второй встречей я думал о Ермоловой, немало переговорено было о ней за
это время
с Мещерским — и великолепный образ артистки всплыл передо мной в ряде картин. Год за годом, шаг за шагом…
Родилась ли она
с ней? Залегла ли она в тяжелые
дни детства?
Дни монологов в одиночестве на забытом кладбище?… Но и теперь, после ее великой победы — недавнего бенефиса, когда именно жить да радоваться, — я видел мелькнувший налет
этой таинственной грусти.
Я вступил на зыбучий плетень без всякого признака перил. Мне жутко показалось идти впереди коня
с кончиком повода в руке. То ли
дело, думалось, вести его под уздцы, все-таки не один идешь! Но было понятно, что для
этого удобства мост был слишком узок, и я пошел самым обыкновенным шагом, не тихо и не скоро, так, как шел Ага, и ни разу не почувствовал, что повод натянулся: конь слишком знал свое
дело и не мешал движению, будто его и нет, будто у меня один повод в руках.
И вот, представьте себе, держа в руках повод, который ни разу не натянула лошадь, справлявшаяся
с осыпью лучше, чем нога человека,
этот свободный повод был моей поддержкой, и я чувствовал
с ним себя покойным. Может быть, потому, что рукам
дело было? Правая
с нагайкой — баланс, левая — поддержка.
С каждым
днем я поправлялся. Кроме парного молока, я ел шашлык из козленка
с горячими чуреками, которые пек молодой черкес и еще два его пастушонка. Они пасли стадо на
этом коше в жаркие месяцы.
Я поправлялся и креп
с каждым
днем. Одно меня мучило: где мой кунак и как я попал сюда? Я
это узнал, когда уже почувствовал, что ничего у меня не болит, слабость проходит, головокружение не повторяется и мускулы вновь налились и стали твердыми.
— Всяко бывало… А вот в
этом городишке, — указывает на Казанлык, — после боя наш батальон ночевал. Когда мы встали на другой
день, так солдаты натащили кувшины
с розовым маслом и давай сапоги мазать…
В то время, когда я
с ним подружился, то и
дело встречаясь в редакции,
это был невзрачный, небольшого роста человек, в синих очках,
с лицом, изъеденным оспой, и всегда
с «акцизным акцентом»: очень любил водочку и даже в кармане косушку носил, а когда ему на
это укажут, отвечал: «Сердце останавливается…
И читает или, вернее, задает сам себе вопросы, сам отвечает на них, недвижный, как прекрасный мраморный Аполлон,
с шевелюрой Байрона,
с неподвижными, как у статуи, глазами, застывшими в искании ответа невозможного… И я и вся публика также неподвижны, и также глаза всех ищут ответа: что дальше будет?… «Быть или не быть?» И
с этим же недвижным выражением он заканчивает монолог, со взглядом полного отчаяния, словами: «И мысль не переходит в
дело». И умолкает.
Неточные совпадения
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) //
С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в
день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме
эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Но наше северное лето, // Карикатура южных зим, // Мелькнет и нет: известно
это, // Хоть мы признаться не хотим. // Уж небо осенью дышало, // Уж реже солнышко блистало, // Короче становился
день, // Лесов таинственная сень //
С печальным шумом обнажалась, // Ложился на поля туман, // Гусей крикливых караван // Тянулся к югу: приближалась // Довольно скучная пора; // Стоял ноябрь уж у двора.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний
день напомнить ей; // Он мыслит: «Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял еще полураскрытый». // Всё
это значило, друзья: //
С приятелем стреляюсь я.
Кто жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать людей; // Кто чувствовал, того тревожит // Призрак невозвратимых
дней: // Тому уж нет очарований, // Того змия воспоминаний, // Того раскаянье грызет. // Всё
это часто придает // Большую прелесть разговору. // Сперва Онегина язык // Меня смущал; но я привык // К его язвительному спору, // И к шутке,
с желчью пополам, // И злости мрачных эпиграмм.
В начале моего романа // (Смотрите первую тетрадь) // Хотелось вроде мне Альбана // Бал петербургский описать; // Но, развлечен пустым мечтаньем, // Я занялся воспоминаньем // О ножках мне знакомых дам. // По вашим узеньким следам, // О ножки, полно заблуждаться! //
С изменой юности моей // Пора мне сделаться умней, // В
делах и в слоге поправляться, // И
эту пятую тетрадь // От отступлений очищать.