Неточные совпадения
Оба красавцы, образованные да
еще «царской крови», Имеретинские могли бы занять самые высокие места, чего
и достиг младший, в конце концов ставший наместником в Польше.
Эта ярмарка при Коренной пустыни Курской губернии
еще в восьмидесятых годах поражала меня своей кипучей
и пестрой суетой
и необыкновенной обстановкой.
В Тамбове он останавливался у Абакумыча
и был рад, когда ему удавалось «загнать Абакумыча в валеные сапоги»
и выиграть у него гривенник на бильярде. Первый раз он снял театр на зиму у Григорьева, получив откуда-то наследство, которое
и ухлопал в один сезон. Потом
еще два наследства потерял на антрепризе: несмотря на то, что тамбовская публика охотно посещала театр, расходов не окупали даже полные сборы.
Григорий Иванович относился к ним ласково, как
и ко всем своим, которым говорил, кроме самых близких, «вы», да
еще прибавлял: «с», особенно когда кого застанет в подвыпитии.
Перед нами стоял редкой красоты гигант с небольшой темной бородой
и вьющимися кудрями по плечам. Шитый красный кафтан, накинутый на одно плечо, синий суконный охабень
еще более увеличивали
и без того огромную стройную фигуру.
И тут же новый слух,
еще более ужасный...
Еще будучи совсем молодым, он имел большой успех в провинции, особенно в Харькове, Киеве, Одессе
и Воронеже — учащаяся молодежь его «обожала».
На первой неделе поста труппа дружески рассталась с Григорьевым,
и половина ее «на слово» порешила служить у него следующую зиму. Контрактов у Григорьева никаких не полагалось, никаких условий не предлагалось. Как-то
еще до меня один режиссер хотел вывесить печатные правила, которые привез с собой. Григорий Иванович прочитал их
и ответил...
На Масленице Изорин выступал
еще два раза в Карле Мооре. Когда в Тамбове кончился сезон, на прощальном ужине отъезжавшие на московский съезд предложили Изорину ехать с ними в Москву, где, по их словам, не только все антрепренеры с руками оторвут, но
и Малый театр постарается его захватить.
Приехал
еще Львов-Дитю
и привез с собой Соню. Он нашел ее в самом несчастном положении в Липецке, в гостинице, где ее бросил Тамара, обобрав у нее даже последние кольца. Она была совершенно больна,
и только хозяин гостиницы, друг Григорьева, кормил, лечил ее
и предлагал денег, чтобы доехать до Тамбова.
Сезон закончили с адресом Григорьеву от публики
и подарками кое-кому из актеров. Григорьев с семьей, Казаковы
и Львов-Дитю, который вынес Сонечку на руках в экипаж, выехали вечером, а мы, чтобы не обращать на себя внимания жителей, отправились в ночь до солнечного восхода. Не хотели разочаровать публику,
еще вчера любовавшуюся блестящими грандами, лордами, маркизами
и рыцарями,
еще вчера поднесшую десятирублевый серебряный портсигар с надписью: «Великолепному Н. П. Изорину от благодарного Моршанска».
Долго стояли они, пораженные величием Изорина в шляпе Карла Моора с огромными полями
и осанкой высокого юноши Белова, важничавшего перед встречными своей красно-желтой кофтой из блестящей парчи, в которой
еще на днях Бессонова играла сваху в «Русской свадьбе».
Шли хорошо до Тамбова, но там никого не застали — театр был заперт,
и ресторан Пустовалова
еще не открывался. Заняли у дворника Кузьмы два рубля
и зашагали дальше по шпалам.
— А вот кому! Когда при деньгах вы встретите действительно хорошего человека, отдайте ему эти деньги или сразу все, или несколькими частями —
и, значит, мы квиты. А тех, которым вы дадите деньги, обяжете словом поступить так же, как вы.
И пойдет наша четвертная по свету гулять много лет, а может,
и разрастется. Ежели когда будет нужда в деньгах — пишите,
еще вышлю. Всякое бывает на чужой стороне…
В старые времена, когда
еще Григорьев ездил с своей труппой в летние месяцы на ярмарки, там хранилась бутафория
и всякая рухлядь, которая путешествовала с актерами. Как-то Великим постом Григорий Иванович позвал машиниста Семилетова...
Это
и было начало театрального уголка… В другой половине, где хранились
еще от постройки театра строительные материалы — листовое железо
и деревянные рамы павильонов, — ничто не остановило внимания под сплошной пеленой пыли.
—
И, игнорируя Григорьева, Казаков обратился ко мне, как к человеку новому,
и продолжал рассказывать давно известное другим собеседникам: — Играл я дон Педро; тогда
еще я крепостным был.
— Ну-с, это было
еще перед волей, в Курске. Шел «Велизарий». Я играл Евтропия, да в монологе на первом слове
и споткнулся. Молчу. Ни в зуб толкнуть. Пауза, неловкость. Суфлер растерялся. А Николай Карлович со своего трона ко мне, тем же своим тоном, будто продолжает свою роль: «Что же ты молчишь, Евтропий? Иль роли ты не знаешь? Спроси суфлера, он тебе подскажет. Сенат
и публика уж ждут тебя давно».
— Какие подлецы!.. А жаль Гришу… Совсем зря погиб… —
И, задумавшись, молча выпил. —
Еще!..
Накануне он публично оскорбил офицеров, в том числе
и этого гусара.
И вот, рано утром, на другой день, гусар разбудил спавшего Кулебякина
и, только что проснувшегося,
еще в постели, уложил пистолетной пулей.
Прошло много лет,
и в конце прошлого столетия мы опять встретились в Москве. Докучаев гостил у меня несколько дней на даче в Быкове. Ему было около восьмидесяти лет, он
еще бодрился, старался петь надтреснутым голосом арии, читал монологи из пьес
и опять повторил как-то за вечерним чаем слышанный мной в Тамбове рассказ о «докучаевской трепке». Но говорил он уже без пафоса, без цитат из пьес. Быть может, там, в Тамбове, воодушевила его комната, где погиб его друг.
Барин выпорол его
и пообещал запороть до смерти, если он
еще позволит себе ухаживать.
—
Еще не составив труппы, я уж тебя наметил: Бурлак
и выбрал бурлака на Волгу.
Еще не успели отзвучать аплодисменты, как перед ней появляется молодой рабочий с целой охапкой цветов
и кладет их к ногам юбилярши…
Глаз Чехова, мерцающий
и зоркий,
Глядит в восторге с высоты галерки
На сцену, где Далматов
и Бурлак-Андреев,
Козельский, Писарев,
и Глама,
и Киреев,
Где Южин, юноша тогда, с студенческой скамьи
Уж крылья расправлял могучие свои,
И помню я ее в тяжелые годины,
Когда она была
еще так молода,
Но в волосах снежились горькие седины,
Свидетели борьбы,
и горя,
и труда.
В его кармане всегда имелись или свежие прокламации, или швейцарские издания, или последний номер «Народной воли», о чем знали только его друзья. Я с ним познакомился
и подружился впервые
еще в 1876 году, когда служил в Кружке,
и не раз ночевал в его номеришке в «Чернышах», на Тверской.
Знал
еще о Васильеве Ф. А. Корш, товарищ О. Я. Лавенсона с университетской скамьи,
и, конечно, знал В. Н. Андреев-Бурлак.
Безумные деньги тратились на труппу. Актеры получали неслыханное до сих пор жалованье. Обстановка
и костюмы стоили сумасшедших денег. Огромные сборы не покрывали расходов. Их оплачивал увлекавшийся театром Малкиель,
еще пока не знавший счета нажитым в два года войны миллионам. Но, наконец, Нина Абрамовна вернулась к Москву,
и снова начались, но только раз в неделю, журфиксы. Приглашались уже только «первые персонажи».
Но, должно быть, подрядчик-строитель скопеечничал
и произвел лепку из плохого материала. Как-то в один из журфиксов, когда по Тверской
еще гуляла публика, пировавшие были испуганы грохотом падения кирпичных массивов
и затем криками ужаса
и стонами раненых: лепные украшения балкона рухнули на проходивших.
— Да куда же, кроме вас, Анна Алексеевна. Художник В. В. Пукирев только что вошел в славу. Его картина, имевшая огромный успех на выставке, облетела все иллюстрированные журналы. Ее,
еще не конченную, видел в мастерской П. М. Третьяков, пришел в восторг
и тут же, «на корню», по его обычному выражению, купил для своей галереи.
И сейчас эта картина там: «Неравный брак». Старый звездоносец-чинуша, высохший, как мумия, в орденах
и ленте,
и рядом юная невеста,
и
Через несколько дней я получил программу на веленевой бумаге
и пригласительный почетный билет от богача
И. А. Кощелена, создателя «Русской мысли». Концерт был частный, билеты были распределены между знакомыми, цензуры никакой. Я ликовал.
Еще бы, я, начинающий поэт,
еще так недавно беспаспортный бродяга,
и вдруг напечатано: «Стихотворение В. А. Гиляровского — прочтет А.
И. Южин».
Меня,
еще пахнувшего дымом
и непросохшего, встретили самые сердечные объятия
и пьяные лобзания Васи Григорьева
и Сережи Евстигнеева.
Друзья
еще утром ввалились ко мне, проездом из Вологды в Тамбов. В Вологде лопнула антреприза Савина: они были без копейки в кармане, так что
и за извозчика с вокзала заплатил коридорный Спирька, знавший Григорьева, останавливавшегося у меня ранее.
В Большом театре на премьерах партер был занят барами,
еще помнившими крепостное право, жалевшими прежнюю пору, брюзжащими на все настоящее
и всем недовольными.
Были
еще два театра — «Немчиновка»
и «Секретаревка». Там играли кружки любителей. Много из этих кружков вышло хороших актеров, театры эти сдавались внаймы на спектакль.
И каждый кружок имел свою публику.
—
Еще бьют дураков-то, да
и плакать не велят.
Со строгим выбором брала Шкаморда актеров для своих поездок. Страшно боялась провинциальных трагиков.
И после того как Волгин-Кречетов напился пьяным в Коломне
и переломал — хорошо
еще, что после спектакля, — все кулисы
и декорации в театре купцов Фроловых
и те подали в суд на Шкаморду, она уже «сцен из трагедий» не ставила
и обходилась комедиями
и водевилями.
Татьяна Львовна одела очень скромную шубку, на голову дешевый шерстяной платок, а на ноги валенки. Я решил ей показать только переписчиков. Пока мы шли рынком мимо баб, торговавших с грязными фонарями на столах разной «благоухавшей» снедью, которую пожирали оборванцы, она поражалась
и ужасалась. Да
еще бы не ужасаться, после ее обычной жизни в уютном флигельке!
Шли годы. Шагнули в двадцатое столетие. М. Горький ставил «На дне»,
и меня В.
И. Немирович-Данченко просил показать Хитровку для постановки пьесы. Назначен был день «похода»,
и я накануне зашел узнать, в той ли
еще они квартире. Тот же флигель, та же квартира во втором этаже, те же лампочки-коптишки у нищих
и большая висячая лампа с абажуром над рабочим столом. Кое-кто из стариков цел, но уже многих нет.
Поезд отходит через два часа, в одиннадцать ночи. Пошел в «Славянский базар» поесть да с Лубянской площади вдруг
и повернул на Солянку. Думаю: зайду на Хиву, в «вагончик», где я жил, угощу старых приятелей
и прямо на курьерский,
еще успею. А на другой день проснулся на нарах в одной рубашке… Друзья подпустили ко мне в водку «малинки». Даже сапог
и шпор не оставили… Как рак мели. Теперь переписываю пьесы —
и счастлив.
На моих глазах он превратился в буфетчика. Одет в пиджак, через шею серебряная цепь с передвижной подковой, с голубой эмалью, которую я
еще помню на его хозяине Кулакове лет двадцать назад: это хозяйский подарок. Семка увел меня в свою каморку за посудным шкафом, принес бутылку елисеевского портвейна, две рюмки
и пару антоновских яблок.
— А вчера ночью обход был… Человек двести разной шпаны набрали. Половина нищие, уже опять вернулись, остальные в пересыльной сидят…
и эти придут… Из деловых, как всегда, никого — в «малине» отсиделись. А было что взять: с неделю назад из каторги вернулся Болдоха, а с ним Захарка… Вместе тогда за убийство судились
и вместе бежали…
Еще его за рост звали «Полтора Захара, с неделю ростом, два дни загнулось». Вы помните их?
— Приодеться надо, ищут фарта, да
еще не наклевывается. Харчатся
и спят у Бардадыма.
Художник В. А. Симов с карандашом
и альбомом
и еще кое-кто сели за стол, а кто
и стоял. Щегольские костюмы
и рвань. Изящный В.
И. Немирович-Данченко блистал своей красиво расчесанной бородой
и с кем-то разговаривал.
В высокомерной позе, на том же самом месте, как
и вчера, с красиво поднятым стаканом, полураздетый, но гордый, стоял рядом с К. С. Станиславским мой вчерашний собеседник — оба одного роста. Все «писаки» были
еще совершенно трезвы, но с каждым стаканом лица разгорались
и оживлялась беседа.
К. С. Станиславский все
еще разговаривает с «барином». Бутылка сивухи гуляет по рукам толпящихся у двери. Это набежали любопытные из соседней ночлежки, подшибалы
и папиросники, — народ смирный, а среди них пьяный мордастый громила Ванька Лошадь. Он завладел шампанкою, кое-кому плеснул в стаканчик, а сам, отбиваясь левой рукой, дудит из горлышка остатки.
— Ну,
и заткнись! К вам, сволочи, своих друзей, гостей привел, а вы что, сволота несчастная? А
еще люди! Храпаидолы! Ну?!
Позднее столица восторгалась пьесой Горького
и вызывала художника В. А. Симова за декорации, которые были точнейшей копией ночлежки Бардадыма, куда я его водил
еще не раз после скандала у переписчиков.
Такое «табу» лежало на Театральной площади: оно было наложено командующим войсками Московского военного округа
и соблюдалось преемственно с аракчеевских времен, с тою только разницей, что виновного не казнили, а отправляли в квартал (тогда
еще «участков» не было, они введены с 1881 года), чего москвичи совершенно справедливо боялись.
— Да, но
еще рано, вот
и гуляю до двенадцати. День очень хорош, десять градусов.