Неточные совпадения
Советник отвечал ему: «„Тысячи“; например, автор прямо говорит, что у жены директора гимназии бальное платье брусничного цвета, — ну разве не
так?» Это дошло до директорши,
та взбесилась, да не на меня, а на советника.
Раздосадованный советник бросил дело, а будь у директорши в самом деле платье брусничного цвета да напиши советник,
так в
те прекрасные времена брусничный цвет наделал бы мне, наверное, больше вреда, чем брусничный сок Лариных мог повредить Онегину.
Как бы
то ни было, сельская жизнь, в свою очередь, надоела Негрову; он уверил себя, что исправил все недостатки по хозяйству и, что еще важнее, дал
такое прочное направление ему, что оно и без него идти может, и снова собрался ехать в Москву.
«Спишь все, щенок, — сказал ему генерал, но не
тем громовым голосом, после которого сыпались отеческие молнии, а
так, просто.
— Дуня была на верху счастия; она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без малейшей примеси какого бы
то ни было неприязненного чувства; она даже не обижалась
тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она видела ее в барских покоях — и только говорила: «Да отчего это моя Любонька уродилась
такая хорошая, — кажись, ей и нельзя надеть другого платьица; красавица будет!» Дуня обходила все монастыри и везде служила заздравные молебны о доброй барыне.
Вот-с я и прошу его, не может ли он мне указать хорошего учителя в отъезд-де, в нашу губернию, кондиции, мол,
такие и
такие, и вот, мол, требуют
то и
то.
Когда торг кончился, ему пришло в голову: «Хорошо ли я делаю, вталкивая этого юношу в глупую жизнь полустепного помещика?» Даже мысль дать ему своих денег и уговорить его не покидать Москвы пришла ему в голову; лет пятнадцать
тому назад он
так бы и сделал, но старыми руками ужасно трудно развязывать кошелек.
Генерал вставал в семь часов утра и тотчас появлялся в залу с толстым черешневым чубуком; вошедший незнакомец мог бы подумать, что проекты, соображения первой важности бродят у него в голове:
так глубокомысленно курил он; но бродил один дым, и
то не в голове, а около головы.
Зато Элиза Августовна приходила в ужас, жалела о страдалице и утешала ее
тем, что и княгиня Р***, у которой она жила, и графиня М***, у которой она могла бы жить, если б хотела, точно
так же страдают живою болью и называют ее tic douloreux [нервный тик (фр.)].
Лицом она была похожа на отца, только темно-голубые глаза наследовала она от Дуни; но в этом сходстве была
такая необъятная противоположность, что два лица эти могли бы послужить Лафатеру предметом нового
тома кудрявых фраз: жесткие черты Алексея Абрамовича, оставаясь
теми же, искуплялись,
так сказать, в лице Любоньки; по ее лицу можно было понять, что в Негрове могли быть хорошие возможности, задавленные жизнию и погубленные ею; ее лицо было объяснением лица Алексея Абрамовича: человек, глядя на нее, примирялся с ним.
Дочери тетки — три провинциальные грации, из которых старшая года два-три уже стояла на роковом двадцать девятом году, — если не говорили с
такою патриархальною простотою,
то давали в каждом слове чувствовать Любе всю снисходительность свою, что они удостоивают ее своей лаской.
Такое развитие почти неизвестно мужчине; нашего брата учат, учат и в гимназиях, и в университетах, и в бильярдных, и в других более или менее педагогических заведениях, а все не ближе, как лет в тридцать пять, приобретаем, вместе с потерею волос, сил, страстей,
ту ступень развития и пониманья, которая у женщины вперед идет, идет об руку с юностью, с полнотою и свежестью чувств.
Не могу никак понять, отчего крестьяне нашей деревни лучше всех гостей, которые ездят к нам из губернского города и из соседства, и гораздо умнее их, — а ведь
те учились и все помещики, чиновники, — а
такие все противные…»
Она, может быть, бежала бы в полк или не знаю куда, если б она была мужчиной; но девушкой она бежала в самое себя; она годы выносила свое горе, свои обиды, свою праздность, свои мысли; когда мало-помалу часть бродившего в ее душе стала оседать, когда не было удовлетворения естественной, сильной потребности высказаться кому-нибудь, — она схватила перо, она стала писать,
то есть высказывать,
так сказать, самой себе занимавшее ее и
тем облегчить свою душу.
Любонька целой жизнию, как сама высказала, не могла привыкнуть к грубому тону Алексея Абрамовича; само собою разумеется, что его выходки действовали еще сильнее в присутствии постороннего; ее пылающие щеки и собственное волнение не помешали, однако ж, ей разглядеть, что патриархальные манеры действуют точно
так же и на Круциферского; спустя долгое время и он, в свою очередь, заметил
то же самое; тогда между ними устроилось тайное пониманье друг друга; оно устроилось прежде, нежели они поменялись двумя-тремя фразами.
— Прочтите эти строки, — сказал он, — и вы узнаете
то, о чем мне говорить
так трудно…
Снова поток слез оросил его пылающие щеки. Любонька жала его руку; он облил слезами ее руку и осыпал поцелуями. Она взяла письмо и спрятала на груди своей. Одушевление его росло, и не знаю, как случилось, но уста его коснулись ее уст; первый поцелуй любви — горе
тому, кто не испытал его! Любонька, увлеченная, сама запечатлела страстный, долгий, трепещущий поцелуй… Никогда Дмитрий Яковлевич не был
так счастлив; он склонил голову себе на руку, он плакал… и вдруг… подняв ее, вскрикнул...
Это был день неудач. Глафира Львовна никак не ожидала, что в уме Негрова дело это примет
такой оборот; она забыла, как в последнее время сама беспрестанно говорила Негрову о
том, что пора Любу отдать замуж; с бешенством влюбленной старухи бросилась она на постель и готова была кусать наволочки, а может быть, и в самом деле кусала их.
Мне
так жаль его было; кажется, если б я послушалась моего сердца, я бы сказала ему, что люблю его, поцеловала бы его для
того, чтоб утешить.
Отроду Круциферскому не приходило в голову идти на службу в казенную или в какую бы
то ни было палату; ему было
так же мудрено себя представить советником, как птицей, ежом, шмелем или не знаю чем. Однако он чувствовал, что в основе Негров прав; он
так был непроницателен, что не сообразил оригинальной патриархальности Негрова, который уверял, что у Любоньки ничего нет и что ей ждать неоткуда, и вместе с
тем распоряжался ее рукой, как отец.
Круциферский вышел. Глафира Львовна с величайшим пренебрежением отзывалась о нем и заключила свою речь
тем, что
такое холодное существо, как Любонька, пойдет за всякого, но счастия не может доставить никому.
Беда в
том, что одни
те и не думают, что
такое брак, которые вступают в него,
то есть после-то и раздумают на досуге, да поздненько: это все — febris erotica; где человеку обсудить
такой шаг, когда у него пульс бьется, как у вас, любезный друг мой?
Мы, бывало, с Антоном Фердинандовичем, — знакомый вам человек, — денег какой-нибудь рубль, а есть и курить хочется, — купим четверку «фалеру»,
так уж, кроме хлеба, ничего и не едим, а купим фунт ветчины,
так уж не курим, да оба и хохочем над этим, и все ничего; а с женой не
то: жену жаль, жена будет реветь…
Разговор этот, само собою разумеется, не принес
той пользы, которой от него ждал доктор Крупов; может быть, он был хороший врач тела, но за душевные болезни принимался неловко. Он, вероятно, по собственному опыту судил о силе любви: он сказал, что был несколько раз влюблен, и, следственно, имел большую практику, но именно потому-то он и не умел обсудить
такой любви, которая бывает один раз в жизни.
С утра до ночи делались визиты; три года часть этих людей не видалась и с тяжелым чувством замечала, глядя друг на друга, умножение седых волос, морщин, худобы и толщины;
те же лица, а будто не
те: гений разрушения оставил на каждом свои следы; а со стороны, с чувством, еще более тяжелым, можно было заметить совсем противоположное, и эти три года
так же прошли, как и тринадцать, как и тридцать лет, предшествовавшие им…
Нет, разве навлек на себя справедливый гнев, разве проигрался в карты, или спился, или увез у кого-нибудь дочь,
то есть не у особы какой-нибудь, а
так, дочь чью-нибудь.
Сверх
того, этим объясняли, почему он
так запустил хозяйство, хотя мужики его славятся богатством и ходят в сапогах.
У него был только один соперник — инспектор врачебной управы Крупов, и председатель как-то действительно конфузился при нем; но авторитет Крупова далеко не был
так всеобщ, особенно после
того, как одна дама губернской аристократии, очень чувствительная и не менее образованная, сказала при многих свидетелях: «Я уважаю Семена Ивановича; но может ли человек понять сердце женщины, может ли понять нежные чувства души, когда он мог смотреть на мертвые тела и, может быть, касался до них рукою?» — Все дамы согласились, что не может, и решили единогласно, что председатель уголовной палаты, не имеющий
таких свирепых привычек, один способен решать вопросы нежные, где замешано сердце женщины, не говоря уже о всех прочих вопросах.
Он обыкновенно говорил протяжно, с ударением,
так, как следует говорить мужу, вершающему окончательно все вопросы; если какой-нибудь дерзновенный перебивал его, он останавливался, ждал минуту-две и потом повторял снова с нажимом последнее слово, продолжая фразу точно в
том духе и характере, в каком начал.
Оставимте на несколько минут, или на несколько страниц, председателя и советника, который, после получения Анны в петлицу, ни разу не был в
таком восторге, как теперь: он пожирал сердцем, умом, глазами и ушами приезжего; он все высмотрел: и
то, что у него жилет был не застегнут на последнюю пуговицу, и
то, что у него в нижней челюсти с правой стороны зуб был выдернут, и проч. и проч. Оставимте их и займемтесь, как NN-цы, исключительно странным гостем.
Были минуты
такого изнурения,
такого онемения сил, что она, вероятно, упала бы глубоко, если б не была защищена от падения
той грязной, будничной наружностью, под которой порок выказывался ей.
Были минуты, в которые мысль принять яду приходила ей в голову, она хотела себя казнить, чтоб выйти из безвыходного положения; она
тем ближе была к отчаянию, что не могла себя ни в чем упрекнуть; были минуты, в которые злоба, ненависть наполняли и ее сердце; в одну из
таких минут она схватила перо и, сама не давая себе отчета, что делает и для чего, написала, в каком-то торжественном гневе, письмо к Бельтову.
Он добродушно смеялся над архангелогородцем, когда
тот его угощал ископаемой шемаей, и улыбался над его неловкостью, когда он
так долго шарил в кошельке, чтоб найти приличную монету отдать за порцию щей, что нетерпеливый полковник платил за него; он не мог довольно нарадоваться, что архангельский житель говорил полковнику «ваше превосходительство» и что полковник не мог решительно выразить ни одной мысли, не начав и не окончив ее словами, далеко не столь почтительными; ему даже был смешон неуклюжий старичок, служивший у архангельского проезжего или, правильнее, не умиравший у него в услужении и переплетенный в cuir russe [русскую кожу (фр.).], несмотря на холод.
Этот человек всего лучше мог служить доказательством, что не дальние путешествия, не университетские лекции, не широкий круг деятельности образуют человека: он был чрезвычайно опытен в делах, в знании людей и к
тому же
такой дипломат, что, конечно, не отстал бы ни от Остермана, ни от Талейрана.
Его призвал министр и говорил, как нежный отец,
так трогательно и
так хорошо, что экзекутор, случившийся при этом, прослезился, несмотря на
то, что его нелегко было тронуть, что знали все сторожа, служившие под его начальством, — и это не помогло.
Бельтов с юношеской запальчивостью и с неосновательностью мечтателя сердился на обстоятельства и с внутренним ужасом доходил во всем почти до
того же последствия, которое
так красноречиво выразил Осип Евсеич: «А делают-то одни чернорабочие», и делают оттого, что барсуки и фараоновы мыши не умеют ничего делать и приносят на жертву человечеству одно желание, одно стремление, часто благородное, но почти всегда бесплодное…
Он остановился перед ними и хотел их взять приступом, отчаянной храбростью мысли, — он не обратил внимания на
то, что разрешения эти бывают плодом долгих, постоянных, неутомимых трудов: на
такие труды у него не было способности, и он приметно охладел к медицине, особенно к медикам; он в них нашел опять своих канцелярских товарищей; ему хотелось, чтоб они посвящали всю жизнь разрешению вопросов, его занимавших; ему хотелось, чтоб они к кровати больного подходили как к высшему священнодействию, — а им хотелось вечером играть в карты, а им хотелось практики, а им было недосуг.
Нижние стекла у окон его кабинета завесились непроницаемыми тканями, возле двух черепов явилась небольшая Венера; везде выросли, как из земли, гипсовые головы с выражением ужаса, стыда, ревности, доблести —
так, как их понимает ученое ваяние,
то есть
так, как эти страсти не являются в натуре.
Ничто в мире не заманчиво
так для пламенной натуры, как участие в текущих делах, в этой воочию совершающейся истории; кто допустил в свою грудь мечты о
такой деятельности,
тот испортил себя для всех других областей;
тот, чем бы ни занимался, во всем будет гостем: его безусловная область не там — он внесет гражданский спор в искусство, он мысль свою нарисует, если будет живописец, пропоет, если будет музыкант.
Софья Алексеевна поступила с почтмейстером точно
так, как знаменитый актер Офрен — с Тераменовым рассказом: она не слушала всей части речи после
того, как он вынул письма; она судорожной рукой сняла пакет, хотела было тут читать, встала и вышла вон.
Иногда заезжали в гостиницу и советники поиграть на бильярде, выпить пуншу, откупорить одну, другую бутылку, словом, погулять на холостую ногу, потихоньку от супруги (холостых советников
так же не бывает, как женатых аббатов), — для достижения последнего они недели две рассказывали направо и налево о
том, как кутнули.
Мелкие чиновники, при появлении
таких сановников, прятали трубки свои за спину (но
так, чтоб было заметно, ибо дело состояло не в
том, чтоб спрятать трубку, но чтоб показать достодолжное уважение), низко кланялись и, выражая мимикой большое смущение, уходили в другие комнаты, даже не окончивши партии на бильярде, — на бильярде, на котором, в часы, досужие от карт, корнет Дрягалов удивлял поразительно смелыми шарами и невероятными клапштосами.
Другие были до
такой степени черны и гадки, что, когда хозяин привел Бельтова в
ту, которую назначил, и заметил: «Кабы эта была не проходная, я бы с нашим удовольствием», — тогда Бельтов стал с жаром убеждать, чтоб он уступил ему ее; содержатель, тронутый его красноречием, согласился и цену взял не обидную себе.
Каретные ваши, сак, шкатулка были принесены, и за всеми тяжестями явился наконец Григорий Ермолаевич, камердинер Бельтова, с последними остатками путевых снадобий — с кисетом, с неполною бутылкой бордо, с остатками фаршированной индейки; разложив все принесенное по столам и стульям, камердинер отправился выпить водки в буфет, уверяя буфетчика, что он в Париже привык, по окончании всякого дела, выпивать большой птивер [рюмку (от фр. petit verre).] (
так, как в России начинают
тем же самым все дела).
Будто чувствовалось, что вот-вот и природа оживет из-подо льда и снега, но это
так чувствовалось новичку, который суетно надеялся в первых числах февраля видеть весну в NN; улица, видно, знала, что опять придут морозы, вьюги и что до 15/27 мая не будет признаков листа, она не радовалась; сонное бездействие царило на ней; две-три грязные бабы сидели у стены гостиного двора с рязанью и грушей; они, пользуясь
тем, что пальцы не мерзнут, вязали чулки, считали петли и изредка только обращались друг к другу, ковыряя в зубах спицами, вздыхая, зевая и осеняя рот свой знамением креста.
Та же пустота везде; разумеется, ему и тут попадались кой-какие лица; изнуренная работница с коромыслом на плече, босая и выбившаяся из сил, поднималась в гору по гололедице, задыхаясь и останавливаясь; толстой и приветливой наружности поп, в домашнем подряснике, сидел перед воротами и посматривал на нее; попадались еще или поджарые подьячие, или толстый советник — и все это было
так засалено, дурно одето, не от бедности, а от нечистоплотности, и все это шло с
такою претензией,
так непросто: титулярный советник выступал
так важно, как будто он сенатор римский… а коллежский регистратор — будто он титулярный советник; проскакал еще на санках полицеймейстер; он с величайшей грацией кланялся советникам, показывая озабоченно на бумагу, вдетую между петлиц, — это значило, что он едет с дневным к его превосходительству…
Часа через три он возвратился с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной воды и примочил голову одеколоном; одеколон и мятная вода привели немного в порядок его мысли, и он один, лежа на диване,
то морщился,
то чуть не хохотал, — у него в голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно провел несколько минут с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «С прошедшим праздничком», причем они, как гордые британцы, протягивали руку,
ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать генерала в карету, — до гостиной губернского предводителя, в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде
так научиться гражданской форме, как в военной службе, что она дает человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя в деревне каменную церковь и терпеть не может эдаких дворян, которые, вместо
того чтоб служить в кавалерии и заниматься устройством имения, играют в карты, держат француженок и ездят в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
То генерал Хрящов, окруженный двумя отрешенными от должности исправниками, бедными помещиками, легавыми собаками, псарями, дворней, тремя племянницами и двумя сестрами; генерал у него в воспоминаниях кричал
так же, как у себя в комнате, высвистывал из передней Митьку и с величайшим человеколюбием обходился с легавой собакой.
Вот причина, по которой Бельтов, гонимый тоскою по деятельности, во-первых, принял прекрасное и достохвальное намерение служить по выборам и, во-вторых, не только удивился, увидев людей, которых он должен был знать со дня рождения или о которых ему следовало бы справиться, вступая с ними в
такие близкие сношения, — но был до
того ошеломлен их языком, их манерами, их образом мыслей, что готов был без всяких усилий, без боя отказаться от предложения, занимавшего его несколько месяцев.
В числе ненавидевших были
такие, которые его в глаза не знали; другие если и знали,
то не имели никаких сношений с ним; это была с их стороны ненависть чистая, бескорыстная, но и самые бескорыстные чувства имеют какую-нибудь причину.