Неточные совпадения
Правда, еще прежде я делал опыты писать что-то вроде повестей; но
одна из них не написана, а
другая — не повесть. В первое время моего переезда из Вятки во Владимир мне хотелось повестью смягчить укоряющее воспоминание, примириться с собою и забросать цветами
один женский образ, чтоб на нем не было видно слез [Былое и думы. — Полярная звезда, III, с. 95–98. (Примеч. А. И. Герцена.)].
Разумеется, что я не сладил со своей задачей, и в моей неоконченной повести было бездна натянутого и, может, две-три порядочные страницы.
Один из
друзей моих впоследствии стращал меня, говоря: «Если ты не напишешь новой статьи, — я напечатаю твою повесть, она у меня!» По счастью, он не исполнил своей угрозы.
Некогда она кружилась в вихре аристократии, была кокетка, хороша собой, была при дворе, любезничала с Кантемиром, и он писал ей в альбом силлабическим размером мадригал, «сиречь виршную хвалебницу», в которой
один стих оканчивался словами: «богиня Минерва», а
другой рифмующий стих — словами: «толь протерва».
И Круциферский потащился с женой и детьми с
одного края России в
другой и поселился в губернском городе NN.
Узнав рядом горьких опытов, что все прекрасные мечты, великие слова остаются до поры до времени мечтами и словами, он поселился на веки веков в NN и мало-помалу научился говорить с расстановкой, носить два платка в кармане,
один красный,
другой белый.
Любонька и Круциферский не могли не заметить
друг друга: они были
одни, они были в степи…
Элиза Августовна не проронила ни
одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том, как
одна — разумеется, княгиня — интересовалась
одним молодым человеком, как у нее (то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на грудь к ней, как к единственному
другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
— Как это на
одно так смелы, а на
другое робки? С какою же целью вы писали мышиные лапки на целом почтовом листе кругом?
Подняла тем, что он поцеловал
одну женщину вместо
другой, отдал ей чужую записку.
Беда в том, что
одни те и не думают, что такое брак, которые вступают в него, то есть после-то и раздумают на досуге, да поздненько: это все — febris erotica; где человеку обсудить такой шаг, когда у него пульс бьется, как у вас, любезный
друг мой?
Жукур была вне себя от испуга, кричала: «Quelle demoralisation dans се pays barbare!» [Какой разврат в этой варварской стране! (фр.)], забыла от негодования все на свете, даже и то, что у привилегированной повивальной бабки, на углу их улицы, воспитывались два ребенка, разом родившиеся, из которых
один был похож на Жукур, а
другой — на кочующего
друга.
Через час он позвонил; а на
другой день, чем свет, по плотине возле мельницы простучала дорожная коляска, и четверка сильных лошадей дружно подымала ее в гору; мельники, вышедшие посмотреть, спрашивали: «Куда это наш барин?» — «Да, говорят, в Питер», — отвечал
один из них.
К нему приехал около того времени, как Бельтова искала гувернера, рекомендованный
одним из его швейцарских
друзей женевец, желавший определиться в воспитатели.
— Пожалуйста, не пиши, любезный
друг;
одни пустые люди пишут вирши; ведь это futilitè [пустяки (фр.).], надобно делом заниматься.
Никто не подозревал, что
один кончит свое поприще начальником отделения, проигрывающим все достояние свое в преферанс;
другой зачерствеет в провинциальной жизни и будет себя чувствовать нездоровым, когда не выпьет трех рюмок зорной настойки перед обедом и не проспит трех часов после обеда; третий — на таком месте, на котором он будет сердиться, что юноши — не старики, что они не похожи на его экзекутора ни манерами, ни нравственностью, а все пустые мечтатели.
Вы можете себе представить, сколько разных дел прошло в продолжение сорока пяти лет через его руки, и никогда никакое дело не вывело Осипа Евсеича из себя, не привело в негодование, не лишило веселого расположения духа; он отроду не переходил мысленно от делопроизводства на бумаге к действительному существованию обстоятельств и лиц; он на дела смотрел как-то отвлеченно, как на сцепление большого числа отношений, сообщений, рапортов и запросов, в известном порядке расположенных и по известным правилам разросшихся; продолжая дело в своем столе или сообщая ему движение, как говорят романтики-столоначальники, он имел в виду, само собою разумеется,
одну очистку своего стола и оканчивал дело у себя как удобнее было: справкой в Красноярске, которая не могла ближе двух лет возвратиться, или заготовлением окончательного решения, или — это он любил всего больше — пересылкою дела в
другую канцелярию, где уже
другой столоначальник оканчивал по тем же правилам этот гранпасьянс; он до того был беспристрастен, что вовсе не думал, например, что могут быть лица, которые пойдут по миру прежде, нежели воротится справка из Красноярска, — Фемида должна быть слепа…
— Как хочешь, мой
друг, — отвечала с обычной кротостью Бельтова, —
одно страшно, Володя, надобно будет тебе подходить к больным, а есть прилипчивые болезни.
— А я-с для вашего ангела осмелился подарочек привезти вам; не взыщите — чем богат, тем и рад; подарок не дорогой — всего портовых и страховых рубль пятнадцать копеек, весовых восемь гривен; вот вам, матушка, два письмеца от Владимира Петровича:
одно, кажись, из Монтраше, а
другое из Женевы, по штемпелю судя.
…
Одно письмо было с дороги,
другое из Женевы. Оно оканчивалось следующими строками: «Эта встреча, любезная маменька, этот разговор потрясли меня, — и я, как уже писал вначале, решился возвратиться и начать службу по выборам. Завтра я еду отсюда, пробуду с месяц на берегах Рейна, оттуда — прямо в Тауроген, не останавливаясь… Германия мне страшно надоела. В Петербурге, в Москве я только повидаюсь с знакомыми и тотчас к вам, милая матушка, к вам в Белое Поле».
Он остановился в гостинице «Кересберг», названной так, вероятно, не в отличие от
других гостиниц, потому что она
одна и существовала в городе, но скорее из уважения к городу, который вовсе не существовал.
Иногда заезжали в гостиницу и советники поиграть на бильярде, выпить пуншу, откупорить
одну,
другую бутылку, словом, погулять на холостую ногу, потихоньку от супруги (холостых советников так же не бывает, как женатых аббатов), — для достижения последнего они недели две рассказывали направо и налево о том, как кутнули.
Содержатель, разбогатевший крестьянин из подгороднего села, знал, что такое Бельтов и какое именьице у него, а потому он тотчас решился отдать ему
одну из лучших комнат трактира, — комната эта только давалась особам важным, генералам, откупщикам, — и потому повел его в
другие.
— Я люблю детей, — продолжал старик, — да я вообще люблю людей, а был помоложе — любил и хорошенькое личико и, право, был раз пять влюблен, но для меня семейная жизнь противна. Человек может жить только
один спокойно и свободно. В семейной жизни, как нарочно, все сделано, чтоб живущие под
одной кровлей надоедали
друг другу, — поневоле разойдутся; не живи вместе — вечная нескончаемая дружба, а вместе тесно.
Только
одни просто, а
другие, знаете, по пословице: та же щука, да под хреном.
— Недаром говорят, что медицинские занятия прививают человеку какой-то сухой материальный взгляд на жизнь; вы так коротко знакомитесь с вещественной стороной человека, что из-за нее забыли
другую сторону, ускользающую от скальпеля и которая
одна и дает смысл грубой материи.
Семейные картины увлекательны, и теперь, докончивши
одну, я не могу удержаться, чтоб не начать
другую. Тесная связь их, уверяю вас, раскроется после.
— Ни на
одну минуту, сударыня, ни на
одну минуту не мог — ни для вашей дочери, ни для кого
другого. Да, видно, она не очень и больна: вы не торопитесь вести меня к ней. Я знал это.
Пришел наконец день испытания; с двенадцати часов Ваву чесали, помадили, душили; сама Марья Степановна затянула ее, и без того худенькую, корсетом и придала ей вид осы; зато, с премудрой распорядительностью, она умела кой-где подшить ваты — и все была не вполне довольна: то ей казался ворот слишком высок, то, что у Вавы
одно плечо ниже
другого; при всем этом она сердилась, выходила из себя, давала поощрительные толчки горничным, бегала в столовую, учила дочь делать глазки и буфетчика накрывать стол и проч.
Недели через две после этого происшествия Марья Степановна занималась чаем; она, оставаясь
одна или при близких
друзьях, любила чай пить продолжительно, сквозь кусочек, с блюдечка, что ей нравилось, между прочим, и тем, что сахару выходило по этой методе гораздо меньше.
— Да человек-то каков? Вам всё деньги дались, а богатство больше обуза, чем счастие, — заботы да хлопоты; это все издали кажется хорошо,
одна рука в меду,
другая в патоке; а посмотрите — богатство только здоровью перевод. Знаю я Софьи Алексеевны сына; тоже совался в знакомство с Карпом Кондратьевичем; мы, разумеется, приняли учтиво, что ж нам его учить, — ну, а уж на лице написано: преразвращенный! Что за манеры! В дворянском доме держит себя точно в ресторации. Вы видели его?
Давно Марья Степановна не принимала ее так ласково; она проводила ее даже до самой передней, где небритый Максютка, пресмешной старик лет шестидесяти, грязный и пропахнувший простым вином, одетый в фризовую шинель с черным воротником, держал
одной рукой заячий салоп Анны Якимовны, а
другой укладывал в карман тавлинку.
Будь он одарен ясновидением, ему было бы легко утешиться, он ясно услышал бы, что не далее как через большую и нечистую улицу да через нечистый и маленький переулок две женщины оказывали родственное участие к судьбам его, и из них
одна, конечно, без убийственного равнодушия слушала
другую; но Бельтов не обладал ясновидением; по крайней мере, если б он был не испорченный западным нововведением русский, он стал бы икать, и икота удостоверила бы его, что там, — там, где-то… вдали, в тиши его поминают; но в наш век отрицанья икота потеряла свой мистический характер и осталась жалким гастрическим явлением.
Вы, верно, знаете, что в Москве всякое утро выходит толпа работников, поденщиков и наемных людей на вольное место;
одних берут, и они идут работать,
другие, долго ждавши, с понурыми головами плетутся домой, а всего чаще в кабак; точно так и во всех делах человеческих; кандидатов на все довольно — занадобится истории, она берет их; нет — их дело, как промаячить жизнь.
— Представьте себе, что я именно этого ответа и не ждал, а теперь мне кажется, что
другого и сделать нельзя. Однако позвольте, разве непременно вы должны отвернуться от
одного сочувствия
другому, как будто любви у человека дается известная мера?
— Может быть, но я не понимаю любви к двоим. Муж мой, сверх всего
другого,
одной своей беспредельной любовью стяжал огромные, святые права на мою любовь.
Пелагея очень хорошо знала, что Медузину не понравится ее ответ, а потому, сказавши это, она с глубоким чувством собственного достоинства подперла
одну руку
другой, а первой рукой щеку и спокойно ожидала действия своих слов.
— Нет, любезный Дмитрий Яковлевич, честные люди так не поступают, — говорил Иван Афанасьевич, держа
одной рукой Круциферского за рукав, а
другою стакан пуншу, — нет, дружище, припрятался к сторонке, да и думаешь, что прав. У меня такой закон: бери не бери, твоя воля, а взял, так пей.
В последнее время я расстался с заграничными
друзьями; здесь не было ни
одного человека, близкого мне; я толкнулся к некоторым в Москве — ничего общего!
Очень часто людей, живших лет двадцать вместе, в гроб кладут чужими, а иногда они и любят
друг друга, да не знают, а братственное сочувствие в
один миг раскрывает в десять раз больше.