Неточные совпадения
Чем пред тобой согрешил младенец?..» И Дуня, рыдая, бросилась
на пол;
сердце ее раздиралось
на части; испуганная малютка уцепилась за нее руками, плакала и смотрела
на нее такими глазами, как будто все понимала…
Эгоизм старух-девиц ужасен: он хочет выместить
на всем окружающем пробелы, оставшиеся в их вымороженном
сердце.
Глафира Львовна сама купила в магазине
на Кузнецком Мосту детское платье, разодела Любоньку, как куклу, потом прижала ее к
сердцу и заплакала.
Они приходят иногда к Мише
на господский двор, только я прячусь там от них: наши дворовые и сама Глафира Львовна так грубо обращаются с ними, что у меня
сердце кровью обливается; они, бедняжки, стараются всем
на свете услужить брату, бегают, ловят ему белок, птиц, — а он обижает их…
«Что с вами?» — спросила Любонька, у которой тоже
сердце билось сильно и слезы навернулись
на глазах.
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить
на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком, как у нее (то есть у Элизы Августовны)
сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала
на грудь к ней, как к единственному другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
У него был только один соперник — инспектор врачебной управы Крупов, и председатель как-то действительно конфузился при нем; но авторитет Крупова далеко не был так всеобщ, особенно после того, как одна дама губернской аристократии, очень чувствительная и не менее образованная, сказала при многих свидетелях: «Я уважаю Семена Ивановича; но может ли человек понять
сердце женщины, может ли понять нежные чувства души, когда он мог смотреть
на мертвые тела и, может быть, касался до них рукою?» — Все дамы согласились, что не может, и решили единогласно, что председатель уголовной палаты, не имеющий таких свирепых привычек, один способен решать вопросы нежные, где замешано
сердце женщины, не говоря уже о всех прочих вопросах.
Оставимте
на несколько минут, или
на несколько страниц, председателя и советника, который, после получения Анны в петлицу, ни разу не был в таком восторге, как теперь: он пожирал
сердцем, умом, глазами и ушами приезжего; он все высмотрел: и то, что у него жилет был не застегнут
на последнюю пуговицу, и то, что у него в нижней челюсти с правой стороны зуб был выдернут, и проч. и проч. Оставимте их и займемтесь, как NN-цы, исключительно странным гостем.
Почтмейстер был очень доволен, что чуть не убил Бельтову сначала горем, потом радостью; он так добродушно потирал себе руки, так вкушал успех сюрприза, что нет в мире жестокого
сердца, которое нашло бы в себе силы упрекнуть его за эту шутку и которое бы не предложило ему закусить.
На этот раз последнее сделал сосед...
В тыкве сидела другая тыква — добрый и толстый отец семейства и помещик, с какой-то специальной ландкартой из синих жил
на носу и щеках; возле неразрывная спутница его жизни, не похожая
на тыкву, а скорее
на стручок перцу, спрятанный в какой-то тафтяный шалаш, надетый вместо шляпки; против них приятный букет из сельских трех граций, вероятно, сладостная надежда маменьки и папеньки, сладостная, но исполняющая заботой их нежные
сердца.
В картине этой было что-то похожее
на летний вечер в саду, когда нет ветру, когда пруд стелется, как металлическое зеркало, золотое от солнца, небольшая деревенька видна вдали, между деревьев, роса поднимается, стадо идет домой с своим перемешанным хором крика, топанья, мычанья… и вы готовы от всего
сердца присягнуть, что ничего лучшего не желали бы во всю жизнь… и как хорошо, что вечер этот пройдет через час, то есть сменится вовремя ночью, чтоб не потерять своей репутации, чтоб заставить жалеть о себе прежде, нежели надоест.
— Не знаю цели, — заметил Круциферский, — с которой вы сказали последнее замечание, но оно сильно отозвалось в моем
сердце; оно навело меня
на одну из безотвязных и очень скорбных мыслей, таких, которых присутствие в душе достаточно, чтоб отравить минуту самого пылкого восторга. Подчас мне становится страшно мое счастие; я, как обладатель огромных богатств, начинаю трепетать перед будущим. Как бы…
— Семен Иванович,
на что вы так исключительны? Есть нежные организации, для которых нет полного счастия
на земле, которые самоотверженно готовы отдать все, но не могут отдать печальный звук, лежащий
на дне их
сердца, — звук, который ежеминутно готов сделаться… Надобно быть погрубее для того, чтоб быть посчастливее; мне это часто приходит в голову; посмотрите, как невозмущаемо счастливы, например, птицы, звери, оттого что они меньше нас понимают.
Для Крупова семья Круциферского — была его семья; он туда шел пожить
сердцем, которое у него еще было тепло, отдохнуть, глядя
на счастье их.
Жена его находилась вовсе не в таком положении; она лет двадцать вела маленькую партизанскую войну в стенах дома, редко делая небольшие вылазки за крестьянскими куриными яйцами и тальками; деятельная перестрелка с горничными, поваром и буфетчиком поддерживала ее в беспрестанно раздраженном состоянии; но к чести ее должно сказать, что душа ее не могла совсем наполниться этими мелочными неприятельскими действиями — и она со слезами
на глазах прижала к своему
сердцу семнадцатилетнюю Ваву, когда ее привезла двоюродная тетка из Москвы, где она кончила свое ученье в институте или в пансионе.
Испуганная истерикой, Марья Степановна немного сделалась помягче; но когда до нее дошел слух о Бельтове, у нее
сердце так и стукнуло, и стукнуло с такой силой, что болонка, лежавшая у нее постоянно шестой год
на коленях вместе с носовым платком и с маленькой табакеркой, заворчала и начала нюхать и отыскивать, кто это прыгает. — Бельтов — вот жених! Бельтов — его-то нам и надо!
Марья Степановна изменилась в лице и бросила
на дочь такой взгляд, как будто она простудила Бельтова. Вава торжествовала. Никогда Марья Степановна не казалась смешнее: она до того была смешна, что ее становилось жаль. Она возненавидела Бельтова от всего
сердца и от всего помышления. «Это просто афронт», — бормотала она про себя.
— Да, матушка Марья Степановна, вот кабы меня господь сподобил увидеть Варвару Карповну вашу пристроенною — так, хоть бы как вы, Марья Степановна; не могу более желать;
сердце радуется
на ваше семейство: дом — полная чаша, уважение такое отовсюду. Право, хорошо бы, успокоило бы вас!
Конечно, легче было бы распечатать письмо и
на конце четвертой странички прочитать, от кого оно, нежели отгадывать. Без сомнения. Отчего же все делают подобные гадания над письмом? Это — тайна
сердца человеческого, основанная, впрочем,
на том, что лестно человеку признать себя догадливым и проницательным.
— Конечно, странно, — заметил Дмитрий Яковлевич, — просто непонятно, зачем людям даются такие силы и стремления, которых некуда употребить. Всякий зверь ловко приспособлен природой к известной форме жизни. А человек… не ошибка ли тут какая-нибудь? Просто
сердцу и уму противно согласиться в возможности того, чтоб прекрасные силы и стремления давались людям для того, чтоб они разъедали их собственную грудь.
На что же это?
Отчего все это издали так сильно действует
на нас, так потрясает — не знаю, но знаю, что дай бог Виардо и Рубини, чтоб их слушали всегда с таким биением
сердца, с каким я много раз слушал какую-нибудь протяжную и бесконечную песню бурлака, сторожащего ночью барки, — песню унылую, перерываемую плеском воды и ветром, шумящим между прибрежным ивняком.
Бельтов, тронутый до глубины души, взял ее руку и приложил к своей груди; она слышала биение его
сердца; она слышала, как горячие капли слез падали
на ее руку…
Неточные совпадения
Пришла, рассыпалась; клоками // Повисла
на суках дубов; // Легла волнистыми коврами // Среди полей, вокруг холмов; // Брега с недвижною рекою // Сравняла пухлой пеленою; // Блеснул мороз. И рады мы // Проказам матушки зимы. // Не радо ей лишь
сердце Тани. // Нейдет она зиму встречать, // Морозной пылью подышать // И первым снегом с кровли бани // Умыть лицо, плеча и грудь: // Татьяне страшен зимний путь.
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; // В нем
сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух, в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный
на пиру.
Увы,
на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат
сердце мне.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих
сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей //
На самом утре наших дней.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь
на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым
сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?