Неточные совпадения
Один
из моих вятских знакомых спрашивал,
какие у него доказательства на то, что малиновцы — пашквиль на вятичей.
В Москве есть особая varietas [разновидность (лат.).] рода человеческого; мы говорим о тех полубогатых дворянских домах, которых обитатели совершенно сошли со сцены и скромно проживают целыми поколениями по разным переулкам; однообразный порядок и какое-то затаенное озлобление против всего нового составляет главный характер обитателей этих домов, глубоко стоящих на дворе, с покривившимися колоннами и нечистыми сенями; они воображают себя представителями нашего национального быта, потому что им «квас нужен,
как воздух», потому что они в санях ездят,
как в карете, берут за собой двух лакеев и целый год живут на запасах, привозимых
из Пензы и Симбирска.
Словом, немного прошло времени,
как к пышно убранной квартире цуг вороных лошадей привез в четвероместной карете мордоре-фонсе генерала Негрова, одетого в мундир с ментиком, и супругу его Глафиру Львовну Негрову, в венчальном платье
из воздуха с лентами.
Спустя несколько недель после свадьбы Глафира Львовна, цветущая,
как развернувшийся кактус, в белом пеньюаре, обшитом широкими кружевами, наливала утром чай; супруг ее, в позолоченном халате
из тармаламы и с огромным янтарем в зубах, лежал на кушетке и думал,
какую заказать коляску к Святой: желтую или синюю, хорошо бы желтую, однако и синюю недурно.
Любонька в людской, если б и узнала со временем о своем рождении, понятия ее были бы так тесны, душа спала бы таким непробудимым сном, что
из этого ничего бы не вышло; вероятно, Алексей Абрамович, чтобы вполне примириться с совестью, дал бы ей отпускную и, может быть, тысячу-другую приданого; она была бы при своих понятиях чрезвычайно счастлива, вышла бы замуж за купца третьей гильдии, носила бы шелковый платок на макушке, пила бы по двенадцати чашек цветочного чая и народила бы целую семью купчиков; иногда приходила бы она в гости к дворечихе Негрова и видела бы с удовольствием,
как на нее с завистью смотрят ее бывшие подруги.
Яков Иванович не знал,
как прокормиться; скарлатина указала ему выход: трое
из детей умерли друг за другом, остались старшая дочь и меньшой сын.
Какой-то меценат и тайный советник проезжал по городу NN, отправляясь
из деревни в Москву [Эти строки ‹т. е. от слов «Директор гимназии» и кончая словами «меценат обратил»› были выпущены ценсурой.
Затем один
из учеников вышел вперед, и учитель французского языка спросил его: «Не имеет ли он им что-нибудь сказать по поводу высокого посещения рассадника наук?» Ученик тотчас же начал на каком-то франко-церковном наречии: «Коман пувонн ну поверь анфан ремерсиерь лилюстрь визитерь» [
Как нам, бедным детям, отблагодарить знаменитого посетителя (от фр. comment pouvons-nous pauvres enfants remercier l’illustre visiteur).].
Она приехала в последние годы царствования покойной императрицы Екатерины портнихой при французской труппе; муж ее был второй любовник, но, по несчастию, климат Петербурга оказался для него гибелен, особенно после того,
как, оберегая с большим усердием, чем нужно женатому человеку, одну
из артисток труппы, он был гвардейским сержантом выброшен
из окна второго этажа на улицу; вероятно, падая, он не взял достаточных предосторожностей от сырого воздуха, ибо с той минуты стал кашлять, кашлял месяца два, а потом перестал — по очень простой причине, потому что умер.
Когда ей миновало шестнадцать лет, Негров смотрел на всякого неженатого человека
как на годного жениха для нее; заседатель ли приезжал с бумагой
из города, доходил ли слух о каком-нибудь мелкопоместном соседе, Алексей Абрамович говорил при бедной Любоньке: «Хорошо, кабы посватался заседатель за Любу, право, хорошо: и мне бы с руки, да и ей чем не партия?
Кажется, если б их воспитать так,
как Мишу, что за люди
из них вышли бы!
остановился и зарыдал в три ручья; книга выпала у него
из рук, голова склонилась — и он рыдал, рыдал безумно, рыдал,
как только может рыдать человек, в первый раз влюбленный.
— Друг мой, успокойся! — сказала умирающая от избытка жизни Негрова, но Дмитрий Яковлевич давно уже сбежал с лестницы; сойдя в сад, он пустился бежать по липовой аллее, вышел вон
из сада, прошел село и упал на дороге, лишенный сил, близкий к удару. Тут только вспомнил он, что письмо осталось в руках Глафиры Львовны. Что делать? — Он рвал свои волосы,
как рассерженный зверь, и катался по траве.
Элиза Августовна не проронила ни одной
из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том,
как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком,
как у нее (то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает;
как княгиня, наконец, пала на грудь к ней,
как к единственному другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета;
как она разрешила ее сомнения, дала советы;
как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
— Вздор
какой несет! Сорок лет бабе, а все еще туда же! Дашка, принеси очки
из кабинета.
— Ах, боже мой! вы сватаетесь?
какие новости! — сказала с горечью Глафира Львовна. — Да это сцена
из «Новой Элоизы»!
— Ба! — продолжал доктор. — Да
какой вид
из окон! Это вон вдали-то белеется дубасовская церковь, что ли, вот вправо-то?
— Студент, неизлечимый студент! Ну,
как живете вы здесь месяцы и не знаете, что
из окна видно. Ох, молодость!.. Ну, дайте-ка вашу руку пощупать.
Мне там, внизу, почтеннейший мой, говорят: «Хочет-де жениться», — ушам не верю; ну, ведь малый, думаю, не глупый, я же его и
из Москвы привез… не верю; пойду посмотрю; так и есть: усиленный и неравномерный; да при этом пульсе не только жениться, а черт знает
каких глупостей можно наделать.
Жукур была вне себя от испуга, кричала: «Quelle demoralisation dans се pays barbare!» [
Какой разврат в этой варварской стране! (фр.)], забыла от негодования все на свете, даже и то, что у привилегированной повивальной бабки, на углу их улицы, воспитывались два ребенка, разом родившиеся,
из которых один был похож на Жукур, а другой — на кочующего друга.
Как мне приятно думать о бессильной злобе, о бешенстве, с которыми вы будете читать эти строки; а ведь вы слывете за порядочного человека и, вероятно, послали бы пулю в лоб, если б кто-нибудь
из равных вам сказал это».
Она не выезжала
из Белого Поля; мальчик был совершенно один и,
как все одинокие дети, развился не по летам; впрочем, и помимо внешних влияний, в ребенке были видимы несомненные признаки редких способностей и энергического характера.
К нему приехал около того времени,
как Бельтова искала гувернера, рекомендованный одним
из его швейцарских друзей женевец, желавший определиться в воспитатели.
Один старик дядя, всем на свете недовольный, был и этим недоволен, и в то время,
как Бельтова была вне себя от радости, дядя (один
из всех родных ее мужа, принимавший ее) говорил: «Ох, Софья, Софья!
Но
как ни сдружилась Бельтова с своей отшельнической жизнию,
как ни было больно ей оторваться от тихого Белого Поля, — она решилась ехать в Москву. Приехав, Бельтова повезла Володю тотчас к дяде. Старик был очень слаб; она застала его полулежащего в вольтеровских креслах; ноги были закутаны шалями
из козьего пуху; седые и редкие волосы длинными космами падали на халат; на глазах был зеленый зонтик.
Делайте,
как знаете, а по-моему, братец, иди по дохтурской части; я тебе библиотеку свою оставлю — большая библиотека, — я ее держал в хорошем порядке и все новое выписывал; медицинская наука теперь лучше всех; ну, ведь ближнему будешь полезен, из-за денег тебе лечить стыдно, даром будешь лечить, — а совесть-то спокойна.
«И
как много обязан я тебе, истинный, добрый друг наш, — сказал он ему, — в том, что я сделался человеком, — тебе и моей матери я обязан всем, всем; ты больше для меня, нежели родной отец!» Женевец закрыл рукою глаза, потом посмотрел на мать, на сына, хотел что-то сказать, — ничего не сказал, встал и вышел вон
из комнаты.
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища, с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный
из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию в глазах и с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал в редкие минуты,
как солнце в Петербурге,
как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
Вы можете себе представить, сколько разных дел прошло в продолжение сорока пяти лет через его руки, и никогда никакое дело не вывело Осипа Евсеича
из себя, не привело в негодование, не лишило веселого расположения духа; он отроду не переходил мысленно от делопроизводства на бумаге к действительному существованию обстоятельств и лиц; он на дела смотрел как-то отвлеченно,
как на сцепление большого числа отношений, сообщений, рапортов и запросов, в известном порядке расположенных и по известным правилам разросшихся; продолжая дело в своем столе или сообщая ему движение,
как говорят романтики-столоначальники, он имел в виду, само собою разумеется, одну очистку своего стола и оканчивал дело у себя
как удобнее было: справкой в Красноярске, которая не могла ближе двух лет возвратиться, или заготовлением окончательного решения, или — это он любил всего больше — пересылкою дела в другую канцелярию, где уже другой столоначальник оканчивал по тем же правилам этот гранпасьянс; он до того был беспристрастен, что вовсе не думал, например, что могут быть лица, которые пойдут по миру прежде, нежели воротится справка
из Красноярска, — Фемида должна быть слепа…
— А что, Осип Евсеич, — спросил помощник, более и более приходивший в себя после паралича от ворошатинского табаку и утиравший синим платком глаза, нос, лоб и даже подбородок, — я вас еще не спросил,
как вам понравился вновь определившийся молодой человек,
из Москвы, что ли?
Нижние стекла у окон его кабинета завесились непроницаемыми тканями, возле двух черепов явилась небольшая Венера; везде выросли,
как из земли, гипсовые головы с выражением ужаса, стыда, ревности, доблести — так,
как их понимает ученое ваяние, то есть так,
как эти страсти не являются в натуре.
Сосед привез с собою в кибитке маленький фальконет и велел выстрелить
из него в ознаменование радости; легавая собака Бельтовой, случившаяся при этом,
как глупое животное, никак не могла понять, чтоб можно было без цели стрелять, и исстрадалась вся, бегая и отыскивая зайца или тетерева.
… Одно письмо было с дороги, другое
из Женевы. Оно оканчивалось следующими строками: «Эта встреча, любезная маменька, этот разговор потрясли меня, — и я,
как уже писал вначале, решился возвратиться и начать службу по выборам. Завтра я еду отсюда, пробуду с месяц на берегах Рейна, оттуда — прямо в Тауроген, не останавливаясь… Германия мне страшно надоела. В Петербурге, в Москве я только повидаюсь с знакомыми и тотчас к вам, милая матушка, к вам в Белое Поле».
Содержатель, разбогатевший крестьянин
из подгороднего села, знал, что такое Бельтов и
какое именьице у него, а потому он тотчас решился отдать ему одну
из лучших комнат трактира, — комната эта только давалась особам важным, генералам, откупщикам, — и потому повел его в другие.
Прелестный вид, представившийся глазам его, был общий, губернский, форменный: плохо выкрашенная каланча, с подвижным полицейским солдатом наверху, первая бросилась в глаза; собор древней постройки виднелся из-за длинного и, разумеется, желтого здания присутственных мест, воздвигнутого в известном штиле; потом две-три приходские церкви,
из которых каждая представляла две-три эпохи архитектуры: древние византийские стены украшались греческим порталом, или готическими окнами, или тем и другим вместе; потом дом губернатора с сенями, украшенными жандармом и двумя-тремя просителями
из бородачей; наконец, обывательские дома, совершенно те же,
как во всех наших городах, с чахоточными колоннами, прилепленными к самой стене, с мезонином, не обитаемым зимою от итальянского окна во всю стену, с флигелем, закопченным, в котором помещается дворня, с конюшней, в которой хранятся лошади; дома эти,
как водится, были куплены вежливыми кавалерами на дамские имена; немного наискось тянулся гостиный двор, белый снаружи, темный внутри, вечно сырой и холодный; в нем можно было все найти — коленкоры, кисеи, пиконеты, — все, кроме того, что нужно купить.
Вдруг
из переулка раздалась лихая русская песня, и через минуту трое бурлаков, в коротеньких красных рубашках, с разукрашенными шляпами, с атлетическими формами и с тою удалью в лице, которую мы все знаем, вышли обнявшись на улицу; у одного была балалайка, не столько для музыкального тона, сколько для тона вообще; бурлак с балалайкой едва удерживал свои ноги; видно было по движению плечей,
как ему хочется пуститься вприсядку, — за чем же дело?
А вот за чем: из-под земли, что ли, или из-под арок гостиного двора явился какой-то хожалый или будочник с палочкой в руках, и песня, разбудившая на минуту скучную дремоту, разом подрезанная, остановилась, только балалайка показал палец будочнику; почтенный блюститель тишины гордо отправился под арку,
как паук, возвращающийся в темный угол, закусивши мушиными мозгами.
Та же пустота везде; разумеется, ему и тут попадались кой-какие лица; изнуренная работница с коромыслом на плече, босая и выбившаяся
из сил, поднималась в гору по гололедице, задыхаясь и останавливаясь; толстой и приветливой наружности поп, в домашнем подряснике, сидел перед воротами и посматривал на нее; попадались еще или поджарые подьячие, или толстый советник — и все это было так засалено, дурно одето, не от бедности, а от нечистоплотности, и все это шло с такою претензией, так непросто: титулярный советник выступал так важно,
как будто он сенатор римский… а коллежский регистратор — будто он титулярный советник; проскакал еще на санках полицеймейстер; он с величайшей грацией кланялся советникам, показывая озабоченно на бумагу, вдетую между петлиц, — это значило, что он едет с дневным к его превосходительству…
То генерал Хрящов, окруженный двумя отрешенными от должности исправниками, бедными помещиками, легавыми собаками, псарями, дворней, тремя племянницами и двумя сестрами; генерал у него в воспоминаниях кричал так же,
как у себя в комнате, высвистывал
из передней Митьку и с величайшим человеколюбием обходился с легавой собакой.
Жозеф сделал
из него человека вообще,
как Руссо
из Эмиля; университет продолжал это общее развитие; дружеский кружок
из пяти-шести юношей, полных мечтами, полных надеждами, настолько большими, насколько им еще была неизвестна жизнь за стенами аудитории, — более и более поддерживал Бельтова в кругу идей, не свойственных, чуждых среде, в которой ему приходилось жить.
Дела, само собою разумеется, и там ему не нашлось; он занимался бессистемно, занимался всем на свете, удивлял немецких специалистов многосторонностью русского ума; удивлял французов глубокомыслием, и в то время,
как немцы и французы делали много, — он ничего, он тратил свое время, стреляя
из пистолета в тире, просиживая до поздней ночи у ресторанов и отдаваясь телом, душою и кошельком какой-нибудь лоретке.
Несколько дней после того,
как Бельтов, недовольный и мучимый каким-то предчувствием и действительным отсутствием жизни в городе, бродил с мрачным видом и с руками, засунутыми в карманы, — в одном
из домиков, мимо которых он шел, полный негодования и горечи, он мог бы увидеть тогда,
как и теперь, одну
из тех успокоивающих, прекрасных семейных картин, которые всеми чертами доказывают возможность счастия на земле.
— Удалось сорвать банк, так и похваливает игру; мало ли чудес бывает на свете; вы исключенье — очень рад; да это ничего не доказывает; два года тому назад у нашего портного — да вы знаете его: портной Панкратов, на Московской улице, — у него ребенок упал
из окна второго этажа на мостовую;
как, кажется, не расшибиться? Хоть бы что-нибудь! Разумеется, синие пятна, царапины — больше ничего. Ну, извольте выбросить другого ребенка. Да и тут еще вышла вещь плохая, ребенок-то чахнет.
— Не знаю цели, — заметил Круциферский, — с которой вы сказали последнее замечание, но оно сильно отозвалось в моем сердце; оно навело меня на одну
из безотвязных и очень скорбных мыслей, таких, которых присутствие в душе достаточно, чтоб отравить минуту самого пылкого восторга. Подчас мне становится страшно мое счастие; я,
как обладатель огромных богатств, начинаю трепетать перед будущим.
Как бы…
Карп Кондратьич был образец кротости в семейных делах; странно было видеть,
как изменялся он, переходя
из конюшни в столовую, с гумна в спальню или в диванную.
Когда они приехали в NN на выборы и Карп Кондратьевич напялил на себя с большим трудом дворянский мундир, ибо в три года предводителя прибыло очень много, а мундир, напротив, как-то съежился, и поехал
как к начальнику губернии, так и к губернскому предводителю, которого он, в отличение от губернатора, остроумно называл «наше его превосходительство», — Марья Степановна занялась распоряжениями касательно убранства гостиной и выгрузки разного хлама, привезенного на четырех подводах
из деревни; ей помогали трое не чесанных от колыбели лакеев, одетых в полуфраки
из какой-то серой не то байки, не то сукна; дело шло горячо вперед; вдруг барыня,
как бы пораженная нечаянной мыслию, остановилась и закричала своим звучным голосом...
Вошел Карп Кондратьич с веселым и довольным видом: губернатор дружески жал ему руку, ее превосходительство водила показывать ковер, присланный для гостиной
из Петербурга, и он, посмотревши на ковер с видом патриархальной простоты, под которую мы умеем прятать лесть и унижение, сказал: «У кого же, матушка Анна Дмитриевна, и быть таким коврам,
как не у ваших превосходительств».
Горячий поток слов Марьи Степановны не умолкал еще,
как растворилась дверь
из передней, и старик Крупов, с своим несколько методическим видом и с тростью в руке, вошел в комнату; вид его был тоже довольнее обыкновенного, он как-то улыбался глазами и, не замечая того, что хозяева не кланяются ему, спросил...
В три часа убранная Вава сидела в гостиной, где уж с половины третьего было несколько гостей и поднос, стоявший перед диваном, утратил уже половину икры и балыка,
как вдруг вошел лакей и подал Карпу Кондратьичу письмо. Карп Кондратьич достал
из кармана очки, замарал им стекла грязным платком и, как-то, должно быть, по складам, судя по времени, прочитавши записку в две строки, возвестил голосом, явно не спокойным...
Наследство, полученное ею от своего супруга, было тоже не велико: оно состояло
из подполковничьего чина,
из единственного сына и
из собрания рецептов,
как лечить лошадей от шпата, сапа и проч., на каждом рецепте был написан поразительный пример успеха.