Неточные совпадения
Ценсура сделала разные урезывания
и вырезывания, жаль, что у меня нет ее обрезков. Несколько выражений я вспомнил (они напечатаны курсивом)
и даже целую страницу (
и то, когда лист был отпечатан,
и прибавил его к стр.). Это место мне особенно памятно потому, что Белинский выходил из себя за то, что его не пропустили.
Молодой человек все это время молчал, краснел, перебирал носовой платок
и собирался что-то сказать; у него шумело в ушах от прилива крови; он
даже не вовсе отчетливо понимал слова генерала, но чувствовал, что вся его речь вместе делает ощущение, похожее на то, когда рукою ведешь по моржовой коже против шерсти. По окончании воззвания он сказал...
— Дуня была на верху счастия; она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без малейшей примеси какого бы то ни было неприязненного чувства; она
даже не обижалась тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она видела ее в барских покоях —
и только говорила: «Да отчего это моя Любонька уродилась такая хорошая, — кажись, ей
и нельзя надеть другого платьица; красавица будет!» Дуня обходила все монастыри
и везде служила заздравные молебны о доброй барыне.
Алексей Абрамович, позволив однажды, нашел очень естественным странное положение ребенка
и не дал
даже себе труда подумать, хорошо или худо он сделал, согласившись на это…
Когда Митя подрос, его отдали в гимназию; он учился хорошо; вечно застенчивый, кроткий
и тихий, он был
даже любим инспектором, который считал не вовсе сообразным с своей должностью любить детей.
Когда торг кончился, ему пришло в голову: «Хорошо ли я делаю, вталкивая этого юношу в глупую жизнь полустепного помещика?»
Даже мысль дать ему своих денег
и уговорить его не покидать Москвы пришла ему в голову; лет пятнадцать тому назад он так бы
и сделал, но старыми руками ужасно трудно развязывать кошелек.
Алексей Абрамович все это время тихо ходил по зале, часто останавливаясь перед окном, в которое он превнимательно всматривался, щурил глаза, морщил лоб, делал недовольную мину,
даже кряхтел, но
и это был такой же оптический обман, как задумчивость.
Глафира Львовна, кроме чрезвычайных случаев, никогда не выходила из дома пешком, разумеется, исключая старого сада, который от запущенности сделался хорошим
и который начинался от самого балкона;
даже собирать грибы ездила она всегда в коляске.
Ей не графа же ждать!» Глафира Львовна еще менее не теснила Любоньки,
даже в иных случаях по-своему баловала ее: заставляла сытую есть, давала не вовремя варенье
и проч.; но
и от нее бедная много терпела.
Глафира Львовна охотно позволяла Любоньке брать книги,
даже поощряла ее к этому, говоря, что
и она страстно любит чтение
и очень жалеет, что многосложные заботы по хозяйству
и воспитанию не оставляют ей времени почитать.
Долго не признавался он сам себе в новом чувстве, охватившем всю грудь его, еще долее не высказывал его ей,
даже не смел об этом думать, — по большей части
и не следует думать: такие вещи делаются сами собою.
И он выбежал в сад: ему показалось, что вдали, в липовой аллее, мелькнуло белое платье, но идти туда он не смел, он не знал
даже, пойдет ли он на балкон, — да разве для того, чтоб отдать письмо, на одну минуту — только отдать… но страшно вздумать, как взойти на балкон…
Она не дошла, правда, до того, чтобы Глафира Львовна ей поверила свою тайну; она имела
даже великодушие не вынуждать у нее признания, потому что это было вовсе не нужно: она хотела иметь Глафиру Львовну в своей власти —
и успех был несомненен.
Среди этих всеобщих
и трудных занятий вдруг вниманье города, уже столь напряженное, обратилось на совершенно неожиданное, никому не известное лицо, — лицо, которого никто не ждал, ни
даже корнет Дрягалов, ждавший всех, — лицо, о котором никто не думал, которое было вовсе не нужно в патриархальной семье общинных глав, которое свалилось, как с неба, а в самом деле приехало в прекрасном английском дормезе.
— Но Антон Антонович был не такой человек, к которому можно было так вдруг адресоваться: «Что вы думаете о г. Бельтове?» Далеко нет; он
даже, как нарочно (а весьма может быть, что
и в самом деле нарочно), три дня не был видим ни на висте у вице-губернатора, ни на чае у генерала Хрящова.
Удар этот сильно потряс Бельтову: она любила этого человека за его страстное раскаяние; она узнала благородную натуру из-за грязи, которая к ней пристала от окружавшего ее; она оценила его перемену; она любила
даже иногда возвращавшиеся порывы буйного разгула
и дикой необузданности избалованного нрава.
Он добродушно смеялся над архангелогородцем, когда тот его угощал ископаемой шемаей,
и улыбался над его неловкостью, когда он так долго шарил в кошельке, чтоб найти приличную монету отдать за порцию щей, что нетерпеливый полковник платил за него; он не мог довольно нарадоваться, что архангельский житель говорил полковнику «ваше превосходительство»
и что полковник не мог решительно выразить ни одной мысли, не начав
и не окончив ее словами, далеко не столь почтительными; ему
даже был смешон неуклюжий старичок, служивший у архангельского проезжего или, правильнее, не умиравший у него в услужении
и переплетенный в cuir russe [русскую кожу (фр.).], несмотря на холод.
— А что, Осип Евсеич, — спросил помощник, более
и более приходивший в себя после паралича от ворошатинского табаку
и утиравший синим платком глаза, нос, лоб
и даже подбородок, — я вас еще не спросил, как вам понравился вновь определившийся молодой человек, из Москвы, что ли?
Бедная женщина, она была лишена
даже последнего утешения в разлуке — возможности писать с достоверностью, что письмо дойдет, —
и, не зная, дойдут ли, для одного облегчения, послала два письма в Париж, confiées aux soins de l’ambassa de russe [доверив их попечению русского посольства (фр.).].
Мелкие чиновники, при появлении таких сановников, прятали трубки свои за спину (но так, чтоб было заметно, ибо дело состояло не в том, чтоб спрятать трубку, но чтоб показать достодолжное уважение), низко кланялись
и, выражая мимикой большое смущение, уходили в другие комнаты,
даже не окончивши партии на бильярде, — на бильярде, на котором, в часы, досужие от карт, корнет Дрягалов удивлял поразительно смелыми шарами
и невероятными клапштосами.
Никто, кажется, ничего не покупал;
даже почти никто не ходил по улицам; правда, прошел квартальный надзиратель, завернувшись в шинель с меховым воротником, быстрым деловым шагом, с озабоченным видом
и с бумагой, свернутой в трубку; сидельцы сняли почтительно шляпы, но квартальному было не до них.
Когда они вошли, Алексей Абрамович принял важный
и даже грозный вид.
А может быть, Семен Иванович, — прибавила она с той насмешливой злобой
и даже с тою неделикатностью, которая всегда присуща людям счастливым, — вам уж кажется, что надобно выдержать характер, что если вы теперь признаетесь, что были неправы, то осудите всю жизнь свою
и должны будете с тем вместе узнать, что поправить ее нельзя.
Хозяева немного сконфузились; похвалы Семена Ивановича, слух о его заграничной жизни,
даже его богатство — все это смутно вспомнилось, когда он вошел в комнату,
и сделало встречу несколько натянутой; но это тотчас прошло.
Книжка, как ближайшая причина, была отнята; потом пошли родительские поучения, вовеки нескончаемые; Марье Степановне показалось, что Вава ей повинуется не совсем с радостью, что она
даже хмурит брови
и иногда смеет отвечать; против таких вещей, согласитесь сами, надобно было взять решительные меры; Марья Степановна скрыла до поры до времени свою теплую любовь к дочери
и начала ее гнать
и теснить на всяком шагу.
Карпу Кондратьичу иногда приходило в голову, что жена его напрасно гонит бедную девушку, он пробовал
даже заговаривать с нею об этом издалека; но как только речь подходила к большей определительности, он чувствовал такой ужас, что не находил в себе силы преодолеть его,
и отправлялся поскорее на гумно, где за минутный страх вознаграждал себя долгим страхом, внушаемым всем вассалам.
За два дни до обеда начались репетиции
и приготовления Вавы; мать наряжала ее с утра до ночи, хотела
даже заставить ее явиться в каком-то красном бархатном платье, потому что оно будто бы было ей к лицу, но уступила совету своей кузины, ездившей запросто к губернаторше
и которая думала, что она знает все моды, потому что губернаторша обещала ее взять на будущее лето с собой в Карлсбад.
Давно Марья Степановна не принимала ее так ласково; она проводила ее
даже до самой передней, где небритый Максютка, пресмешной старик лет шестидесяти, грязный
и пропахнувший простым вином, одетый в фризовую шинель с черным воротником, держал одной рукой заячий салоп Анны Якимовны, а другой укладывал в карман тавлинку.
— Кто это вам сказал? — отвечал я. — У вас в школе, верно, был прескверный учитель географии; очень много, напротив:
и дворянские,
и купеческие,
и мещанские,
и сельские,
даже в помещичьих деревнях начальник называется выборным.
Но эти минуты очень редки; по большей части мы не умеем ни оценить их в настоящем, ни дорожить ими,
даже пропускаем их чаще всего сквозь пальцы, убиваем всякой дрянью,
и они проходят мимо человека, оставляя после себя болезненное щемление сердца
и тупое воспоминание чего-то такого, что могло бы быть хорошо, но не было.
9 июня. Он был весь вечер у нас
и ужасно весел: сыпал остротами, колкостями, хохотал, шумел, но я видела, что все это натянуто; мне
даже казалось, что он выпил много вина, чтоб поддержать себя в этом состоянии. Ему тяжело. Он обманывает себя, он очень невесел. Неужели я, вместо облегчения, принесла новую скорбь в его душу?
Медузин показывал сам пример гостям: он пил беспрестанно
и все, что ни подавала Пелагея, — пунш
и пиво, водку
и сантуринское,
даже успел хватить стакан меду, которого было только две бутылки; ободренные таким примером гости не отставали от хозяина; один Круциферский, приглашенный хозяином для почета, потому что он принадлежал к высшему ученому сословию в городе, — один Круциферский не брал участия в общем шуме
и гаме: он сидел в углу
и курил трубку.
Бледная, исхудавшая, с заплаканными глазами, шла несчастная Любовь Александровна под руку с Круповым; она была в лихорадке, выражение ее глаз было страшно. Она знала, куда она шла,
и знала зачем. Они пришли к заветной лавочке
и сели на нее; она плакала, в руках ее было письмо; Семен Иванович, не находивший
даже нравоучительных замечаний, обтирал слезу за слезою.
Десять раз Григорий обращался к нему с вопросом,
и он отвечал «все равно»,
и действительно в эту минуту ему было не только все равно, какое пальто надеть на дорогу, а
даже по какой дороге ехать, в Париж или Тобольск.