Неточные совпадения
Когда торг кончился, ему пришло
в голову: «Хорошо ли я делаю, вталкивая этого юношу
в глупую жизнь полустепного помещика?» Даже
мысль дать ему своих денег и уговорить его не покидать Москвы пришла ему
в голову; лет пятнадцать тому назад он так бы и сделал, но старыми руками ужасно трудно развязывать кошелек.
В последнее время Глафира Львовна немного переменилась к сиротке; ее начала посещать
мысль, которая впоследствии могла развиться
в ужасные гонения Любоньке; несмотря на всю материнскую слепоту, она как-то разглядела, что ее Лиза — толстая, краснощекая и очень похожая на мать, но с каким-то прибавлением глупого выражения, — будет всегда стерта благородной наружностью Любоньки, которой, сверх красоты, самая задумчивость придавала что-то такое, почему нельзя было пройти мимо ее.
Пять лет
в развитии девушки — огромная эпоха; задумчивая, скрытно пламенная, Любонька
в эти пять лет стала чувствовать и понимать такие вещи, о которых добрые люди часто не догадываются до гробовой доски; она иногда боялась своих
мыслей, упрекала себя за свое развитие — но не усыпила деятельности своего духа.
Некому было ей сообщить все занимавшее ее, все собиравшееся
в груди; под конец, не имея силы носить всего
в себе, она попала на
мысль, очень обыкновенную у девушки: она стала записывать свои
мысли, свои чувства.
Она, может быть, бежала бы
в полк или не знаю куда, если б она была мужчиной; но девушкой она бежала
в самое себя; она годы выносила свое горе, свои обиды, свою праздность, свои
мысли; когда мало-помалу часть бродившего
в ее душе стала оседать, когда не было удовлетворения естественной, сильной потребности высказаться кому-нибудь, — она схватила перо, она стала писать, то есть высказывать, так сказать, самой себе занимавшее ее и тем облегчить свою душу.
В самом деле,
в эту минуту она была поразительно хороша; какая-то
мысль сильно занимала ее: ей было грустно, и грусть эта придавала нечто величественное чертам ее, энергическим, резким, юно-прекрасным.
«Едва могу сколько-нибудь привести
в порядок мои
мысли.
Раздраженный отказом, Бельтов начал ее преследовать своей любовью, дарил ей брильянтовый перстень, который она не взяла, обещал брегетовские часы, которых у него не было, и не мог надивиться, откуда идет неприступность красавицы; он и ревновать принимался, но не мог найти к кому; наконец, раздосадованный Бельтов прибегнул к угрозам, к брани, — и это не помогло; тогда ему пришла другая
мысль в голову: предложить тетке большие деньги за Софи, — он был уверен, что алчность победит ее выставляемое целомудрие; но как человек, вечно поступавший очертя голову, он намекнул о своем намерении бедной девушке; разумеется, это ее испугало, более всего прочего, она бросилась к ногам своей барыни, обливаясь слезами, рассказала ей все и умоляла позволить ехать
в Петербург.
Были минуты,
в которые
мысль принять яду приходила ей
в голову, она хотела себя казнить, чтоб выйти из безвыходного положения; она тем ближе была к отчаянию, что не могла себя ни
в чем упрекнуть; были минуты,
в которые злоба, ненависть наполняли и ее сердце;
в одну из таких минут она схватила перо и, сама не давая себе отчета, что делает и для чего, написала,
в каком-то торжественном гневе, письмо к Бельтову.
Мысль, что она потеряет ребенка, почти беспрестанно вплеталась
в мечты ее; она часто с отчаянием смотрела на спящего младенца и, когда он был очень покоен, робко подносила трепещущую руку к устам его.
Москва, думал он, совершила свой подвиг, свела
в себя, как
в горячее сердце, все вены государства; она бьется за него; но Петербург, Петербург — это мозг России, он вверху, около него ледяной и гранитный череп; это возмужалая
мысль империи…
И ряд подобных
мыслей и метафор тянулся
в его голове без малейшей натяжки и с святою искренностью.
Он добродушно смеялся над архангелогородцем, когда тот его угощал ископаемой шемаей, и улыбался над его неловкостью, когда он так долго шарил
в кошельке, чтоб найти приличную монету отдать за порцию щей, что нетерпеливый полковник платил за него; он не мог довольно нарадоваться, что архангельский житель говорил полковнику «ваше превосходительство» и что полковник не мог решительно выразить ни одной
мысли, не начав и не окончив ее словами, далеко не столь почтительными; ему даже был смешон неуклюжий старичок, служивший у архангельского проезжего или, правильнее, не умиравший у него
в услужении и переплетенный
в cuir russe [русскую кожу (фр.).], несмотря на холод.
Он остановился перед ними и хотел их взять приступом, отчаянной храбростью
мысли, — он не обратил внимания на то, что разрешения эти бывают плодом долгих, постоянных, неутомимых трудов: на такие труды у него не было способности, и он приметно охладел к медицине, особенно к медикам; он
в них нашел опять своих канцелярских товарищей; ему хотелось, чтоб они посвящали всю жизнь разрешению вопросов, его занимавших; ему хотелось, чтоб они к кровати больного подходили как к высшему священнодействию, — а им хотелось вечером играть
в карты, а им хотелось практики, а им было недосуг.
Ничто
в мире не заманчиво так для пламенной натуры, как участие
в текущих делах,
в этой воочию совершающейся истории; кто допустил
в свою грудь мечты о такой деятельности, тот испортил себя для всех других областей; тот, чем бы ни занимался, во всем будет гостем: его безусловная область не там — он внесет гражданский спор
в искусство, он
мысль свою нарисует, если будет живописец, пропоет, если будет музыкант.
Темно и отчетливо бродили эти
мысли по душе Бельтова, и он с завистью смотрел на какого-нибудь германца, живущего
в фортепьянах, счастливого Бетховеном и изучающего современность ex fontibus [по первоисточникам (лат.).], то есть по древним писателям.
Мысль ехать самой начинала мелькать
в голове ее; она хотела уже послать за соседом, отставным артиллерии капитаном, к которому обращалась со всеми важными юридическими вопросами, например, о составлении учтивого объяснения, почему нет запасного магазина, и т. п.; она хотела теперь выспросить у него, где берут заграничные паспорты,
в казенной палате или
в уездном суде…
Часа через три он возвратился с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной воды и примочил голову одеколоном; одеколон и мятная вода привели немного
в порядок его
мысли, и он один, лежа на диване, то морщился, то чуть не хохотал, — у него
в голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно провел несколько минут с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «С прошедшим праздничком», причем они, как гордые британцы, протягивали руку, ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать генерала
в карету, — до гостиной губернского предводителя,
в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде так научиться гражданской форме, как
в военной службе, что она дает человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя
в деревне каменную церковь и терпеть не может эдаких дворян, которые, вместо того чтоб служить
в кавалерии и заниматься устройством имения, играют
в карты, держат француженок и ездят
в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
Вот причина, по которой Бельтов, гонимый тоскою по деятельности, во-первых, принял прекрасное и достохвальное намерение служить по выборам и, во-вторых, не только удивился, увидев людей, которых он должен был знать со дня рождения или о которых ему следовало бы справиться, вступая с ними
в такие близкие сношения, — но был до того ошеломлен их языком, их манерами, их образом
мыслей, что готов был без всяких усилий, без боя отказаться от предложения, занимавшего его несколько месяцев.
Бельтов совершенно принадлежал к подобным людям; он был лишен совершеннолетия — несмотря на возмужалость своей
мысли; словом, теперь, за тридцать лет от роду, он, как шестнадцатилетний мальчик, готовился начать свою жизнь, не замечая, что дверь, ближе и ближе открывавшаяся, не та, через которую входят гладиаторы, а та,
в которую выносят их тела.
— Не знаю цели, — заметил Круциферский, — с которой вы сказали последнее замечание, но оно сильно отозвалось
в моем сердце; оно навело меня на одну из безотвязных и очень скорбных
мыслей, таких, которых присутствие
в душе достаточно, чтоб отравить минуту самого пылкого восторга. Подчас мне становится страшно мое счастие; я, как обладатель огромных богатств, начинаю трепетать перед будущим. Как бы…
Глядя на довольно худое, смуглое лицо ее, на юную нестройность тела, на задумчивые глаза с длинными ресницами, поневоле приходило
в голову, как преобразятся все эти черты, как они устроятся, когда и
мысль, и чувство, и эти глаза — все получит определение, смысл, отгадку, и как хорошо будет тому, на плечо которого склонится эта головка!
Как свежо, светло было отроческое лицо это, — шея раскрыта, воротник от рубашки лежал на плечах, и какая-то невыразимая черта задумчивости пробегала по устам и взору, — той неопределенной задумчивости, которая предупреждает будущую мощную
мысль; «как много выйдет из этого юноши», — сказал бы каждый теоретик, так говорил мсье Жозеф, — а из него вышел праздный турист, который, как за последний якорь, схватился за место по дворянским выборам
в NN.
Нить горьких
мыслей прервал Семен Иванович; они продолжались
в форме разговора.
Человеку необходимы внешние раздражения; ему нужна газета, которая бы всякий день приводила его
в соприкосновение со всем миром, ему нужен журнал, который бы передавал каждое движение современной
мысли, ему нужна беседа, нужен театр, — разумеется, от всего этого можно отвыкнуть, покажется, будто все это и не нужно, потом сделается
в самом деле совершенно не нужно, то есть
в то время, как сам этот человек уже сделался совершенно не нужен.
Оставивши ваш дом, я жил
в Швеции, потом уехал с одним англичанином
в Лондон, года два учил его детей; но мой образ
мыслей так расходился с мнениями почтенного лорда, что я оставил его.
Мы вносим
в наших отношениях с людьми заднюю
мысль, которая тотчас убивает самой дрянной прозой поэтическое отношение.
Он хотел слова, он хотел торжества, как будто это слово было нужно; если б он был юнее сердцем, если б
в голове его не обжились так долго
мысли горькие и странные, он не спросил бы этого слова.
Я искренно люблю Дмитрия; но иногда душа требует чего-то другого, чего я не нахожу
в нем, — он так кроток, так нежен, что я готова раскрыть ему всякую мечту, всякую детскую
мысль, пробегающую по душе; он все оценит, он не улыбнется с насмешкой, не оскорбит холодным словом или ученым замечанием, но это не все: бывают совсем иные требования, душа ищет силы, отвагу
мысли; отчего у Дмитрия нет этой потребности добиваться до истины, мучиться мыслию?
23 июня. Семен Иванович, кажется мне, тоже переменился со мной; да что же сделала я?.. Я ничего не понимаю — ни что сделала, ни что сделалось. Дмитрий поспокойнее сегодня; я многое говорила с ним, но не все; были минуты,
в которые мне казалось, что он понимает меня, но через минуту я ясно видела, что мы совершенно разно смотрели на жизнь. Я начинаю думать, что Дмитрий и прежде не вполне понимал меня, не вполне сочувствовал, — это страшная
мысль!
Мне сегодня пришло
в голову, что самоотверженнейшая любовь — высочайший эгоизм, что высочайшее смирение, что кротость — страшная гордость, скрытая жесткость; мне самой делается страшно от этих
мыслей, так, как, бывало, маленькой девочкой я считала себя уродом, преступницей за то, что не могла любить Глафиры Львовны и Алексея Абрамовича; что же мне делать, как оборониться от своих
мыслей и зачем?
Круциферский, вскоре после болезни своей жены, заметил, что какая-то
мысль ее сильно занимает; она была задумчива, беспокойна…
в ее лице было что-то более гордое и сильное, нежели всегда. Круциферскому приходили разные объяснения
в голову, странные, невероятные; он внутренно смеялся над ними, но они возвращались.
Сознавшись
в этом, он с ужасом стал отталкивать эту
мысль, но она была упорна, она всплыла; мрачное, безумное отчаяние овладело им.
Слезы, молитва и покойный вид спящего Яши несколько облегчили страдальца; толпа совсем иных
мыслей явилась
в размягченной душе его.
На другой день Круциферский имел длинный разговор с Любовью Александровной; она поднялась
в его глазах опять так высоко, так недосягаемо высоко; он был способен понять и оценить ее… но что-то отлетело между ними, и страшная
мысль: «об этом говорят» — уничтожала его.