Неточные совпадения
Животное полагает, что
все его
дело — жить, а человек жизнь принимает только за возможность что-нибудь делать.
Камердинер был человек умный и сметливый, и хотя его очень поразила нежданная милость господина, но в два мига он расчел
все шансы pro и contra [за и против (лат.).] и попросил у него поцеловать ручку за милость и неоставление: нареченный жених понял, в чем
дело; однако ж, думал он, не совсем же в немилость посылают Авдотью Емельяновну, коли за меня отдают: я человек близкий, да и баринов нрав знаю; да и жену иметь такую красивую недурно.
Брошенная, оставленная
всеми, старая
дева еще более исполнилась негодованием и ненавистью, окружила себя разными приживающими старухами, полунабожными и полубродячими, собирала сплетни со
всех концов города, ужасалась развратному веку и ставила себе в высокое достоинство свое бесконечное девство.
Директор, в мундире и поддерживая шляпой шпагу, объяснил меценату подробно, отчего сени сыры и лестница покривилась (хотя меценату до этого
дела не было); ученики были развернуты правильной колонной; учители, сильна причесанные и с крепко повязанными галстухами, озабоченно ходили, глазами показывали что-то ученикам и сторожу,
всего менее потерявшемуся.
Разумеется, что за
всеми этими занятиями
все еще оставалось довольно времени, которое не знали куда
деть, особенно в ненастную осень, в долгие зимние вечера.
Пока они читали «Ивиковы журавли»,
все шло хорошо, но, открыв убийцу по этому
делу, они перешли к «Алине и Альсиму», — тогда случилось вот что.
Вечером в тот
день Элиза Августовна сказала шутя Круциферскому: «Вы, верно, влюблены? рассеянны, печальны…» Круциферский покраснел до ушей. «Видите, какая я мастерица отгадывать; не хотите ли, я вам загадаю на картах?» Дмитрий Яковлевич испытал
все, что может испытать злейший преступник, не знающий, что известно производящему следствие и на что он намекает. «Ну что же, хотите?» — спрашивала неотвязчивая француженка.
Как женщина сметливая, она поняла, в чем
дело, поняла, какого маху она дала, да с тем вместе сообразила, что она и Глафира Львовна столько же в руках Круциферского, сколько он в их, сообразила, что, если ревность Глафиры Львовны раздражит его, он может уличить Элизу Августовну, и если не имеет средства доказать, то
все же бросит недоверие в душу Алексея Абрамовича.
Алексис не был одарен способностью особенно быстро понимать
дела и обсуживать их. К тому же он был удивлен не менее, как в медовый месяц после свадьбы, когда Глафира Львовна заклинала его могилой матери, прахом отца позволить ей взять дитя преступной любви. Сверх
всего этого, Негров хотел смертельно спать; время для доклада о перехваченной переписке было дурно выбрано: человек сонный может только сердиться на того, кто ему мешает спать, — нервы действуют слабо,
все находится под влиянием устали.
— Глаша! — сказал Негров. — Вот Дмитрий Яковлевич просит Любонькиной руки. Мы ее всегда воспитывали и держали, как дочь родную, и имеем право располагать ее рукою; ну, а
все же не мешает с нею поговорить; это твое женское
дело.
Будьте уверены, что любовь пройдет в обоих случаях: уедете куда-нибудь — пройдет; женитесь — еще скорее пройдет; я сам был влюблен и не раз, а раз пять, но бог спас; и я, возвращаясь теперь домой, спокойно и тихо отдыхаю от своих трудов;
день я
весь принадлежу моим больным, вечерком в вистик сыграешь, да и ляжешь себе без заботы…
— Право, Семен Иваныч, я благодарен вам за участие; но
все это совершенно лишнее, что вы говорите: вы хотите застращать меня, как ребенка. Я лучше расстанусь с жизнию, нежели откажусь от этого ангела. Я не смел надеяться на такое счастие; сам бог устроил это
дело.
— Есть случаи, в которых принимающие участие помогают, а не читают диссертации. Может быть,
все то, что вы говорите, правда, — я не стану возражать; будущее —
дело темное; я знаю одно: мне теперь два выхода, — куда они ведут, трудно сказать, но третьего нет: или броситься в воду, или быть счастливейшим человеком.
Во
всем городе только и говорили о кандидатах, обедах, уездных предводителях, балах и судьях. Правитель канцелярии гражданского губернатора третий
день ломал голову над проектом речи; он испортил две дести бумаги, писав: «Милостивые государи, благородное NN-ское дворянство!..», тут он останавливался, и его брало раздумье, как начать: «Позвольте мне снова в среде вашей» или: «Радуюсь, что я в среде вашей снова»… И он говорил старшему помощнику...
Среди этих всеобщих и трудных занятий вдруг вниманье города, уже столь напряженное, обратилось на совершенно неожиданное, никому не известное лицо, — лицо, которого никто не ждал, ни даже корнет Дрягалов, ждавший
всех, — лицо, о котором никто не думал, которое было вовсе не нужно в патриархальной семье общинных глав, которое свалилось, как с неба, а в самом
деле приехало в прекрасном английском дормезе.
Сильнейшая голова в городе был, бесспорно, председатель уголовной палаты; он решал окончательно, безапелляционно
все вопросы, занимавшие общество, к нему ездили совещаться о семейных
делах; он был очень учен, литератор и философ.
Софи поговорила с немкой и наняла этот будуар; в этом будуаре было грязно, черно, сыро и чадно; дверь отворялась в холодный коридор, по которому ползали какие-то дети, жалкие, оборванные, бледные, рыжие, с глазами, заплывшими золотухой; кругом
все было битком набито пьяными мастеровыми; лучшую квартиру в этом этаже занимали швеи; никогда не было, по крайней мере
днем, заметно, чтоб они работали, но по образу жизни видно было, что они далеки от крайности; кухарка, жившая у них, ежедневно раз пять бегала в полпивную с кувшином, у которого был отбит нос…
Томно, страшно тянулись
дни; несчастная девушка потухала в этой грязи, оскорбляемая, унижаемая
всем и
всеми.
У ее покойного мужа жил в Москве дядя, оригинал большой руки, ненавидимый
всей роднею, капризный холостяк, преумный, препраздный и, в самом
деле, пренесносный своей своеобычностью.
И в самом
деле, он как-то потерялся… стал читать одни медицинские книги, видимо, опускался, становился озлобленным, капризным, чужим
всему и ко
всему охладевшим…
Владимир принялся рьяно за
дела; ему понравилась бюрократия, рассматриваемая сквозь призму девятнадцати лет, — бюрократия хлопотливая, занятая, с нумерами и регистратурой, с озабоченным видом и кипами бумаг под рукой; он видел в канцелярии мельничное колесо, которое заставляет двигаться массы людей, разбросанных на половине земного шара, — он
все поэтизировал.
Этот человек
всего лучше мог служить доказательством, что не дальние путешествия, не университетские лекции, не широкий круг деятельности образуют человека: он был чрезвычайно опытен в
делах, в знании людей и к тому же такой дипломат, что, конечно, не отстал бы ни от Остермана, ни от Талейрана.
Менялись главные начальники, менялись директоры, мелькали начальники отделения, а столоначальник четвертого стола оставался тот же, и
все его любили, потому что он был необходим и потому что он тщательно скрывал это;
все отличали его и отдавали ему справедливость, потому что он старался совершенно стереть себя; он
все знал,
все помнил по
делам канцелярии; у него справлялись, как в архиве, и он не лез вперед; ему предлагал директор место начальника отделения — он остался верен четвертому столу; его хотели представить к кресту — он на два года отдалил от себя крест, прося заменить его годовым окладом жалованья, единственно потому, что столоначальник третьего стола мог позавидовать ему.
Вы можете себе представить, сколько разных
дел прошло в продолжение сорока пяти лет через его руки, и никогда никакое
дело не вывело Осипа Евсеича из себя, не привело в негодование, не лишило веселого расположения духа; он отроду не переходил мысленно от делопроизводства на бумаге к действительному существованию обстоятельств и лиц; он на
дела смотрел как-то отвлеченно, как на сцепление большого числа отношений, сообщений, рапортов и запросов, в известном порядке расположенных и по известным правилам разросшихся; продолжая
дело в своем столе или сообщая ему движение, как говорят романтики-столоначальники, он имел в виду, само собою разумеется, одну очистку своего стола и оканчивал
дело у себя как удобнее было: справкой в Красноярске, которая не могла ближе двух лет возвратиться, или заготовлением окончательного решения, или — это он любил
всего больше — пересылкою
дела в другую канцелярию, где уже другой столоначальник оканчивал по тем же правилам этот гранпасьянс; он до того был беспристрастен, что вовсе не думал, например, что могут быть лица, которые пойдут по миру прежде, нежели воротится справка из Красноярска, — Фемида должна быть слепа…
— Эки
дела! — сказал столоначальник, на которого рассказ, по-видимому, сделал тоже радостное впечатление. — Так кто бы ни определил,
все равно? Ай да Павлыч! Ну, а что ж, он ему в глаза-то сказал это?
— Видел и я, — у меня глаз-то, правда, и стар, ну, да не совсем, однако, и слеп, — формы не знает, да кабы не знал по глупости, по непривычке — не велика беда: когда-нибудь научился бы, а то из ума не знает; у него из
дела выходит роман, а главное-то между палец идет; от кого сообщено, достодолжное ли течение, кому переслать — ему
все равно; это называется по-русски: вершки хватать; а спроси его — он нас, стариков, пожалуй, поучит.
Покричит, покричит, да так на
всю жизнь чиновником без всяких поручений и останется, а сдуру над нами будет подсмеивать: это-де канцелярские чернорабочие; а чернорабочие-то
все и делают; в гражданскую палату просьбу по своему
делу надо подать — не умеет, давай чернорабочего…
Ничто в мире не заманчиво так для пламенной натуры, как участие в текущих
делах, в этой воочию совершающейся истории; кто допустил в свою грудь мечты о такой деятельности, тот испортил себя для
всех других областей; тот, чем бы ни занимался, во
всем будет гостем: его безусловная область не там — он внесет гражданский спор в искусство, он мысль свою нарисует, если будет живописец, пропоет, если будет музыкант.
— «Третье марта, да, третье марта», — отвечает другой, и его дума уж за восемь лет; он вспоминает первое свидание после разлуки, он вспоминает
все подробности и с каким-то торжественным чувством прибавляет: «Ровно восемь лет!» И он боится осквернить этот
день, и он чувствует, что это праздник, и ему не приходит на мысль, что тринадцатого марта будет ровно восемь лет и десять
дней и что всякий
день своего рода годовщина.
Она впадала в задумчивую мечтательность: то воображению ее представлялось, как, лет за пятнадцать, она в завтрашний
день нашла
всю чайную комнату убранною цветами; как Володя не пускал ее туда, обманывал; как она догадывалась, но скрыла от Володи; как мсье Жозеф усердно помогал Володе делать гирлянды; потом ей представлялся Володя на Монпелье, больной, на руках жадного трактирщика, и тут она боялась дать волю воображению идти далее и торопилась утешить себя тем, что, может быть, мсье Жозеф с ним встретился там и остался при нем.
Вдруг из переулка раздалась лихая русская песня, и через минуту трое бурлаков, в коротеньких красных рубашках, с разукрашенными шляпами, с атлетическими формами и с тою удалью в лице, которую мы
все знаем, вышли обнявшись на улицу; у одного была балалайка, не столько для музыкального тона, сколько для тона вообще; бурлак с балалайкой едва удерживал свои ноги; видно было по движению плечей, как ему хочется пуститься вприсядку, — за чем же
дело?
Дела, само собою разумеется, и там ему не нашлось; он занимался бессистемно, занимался
всем на свете, удивлял немецких специалистов многосторонностью русского ума; удивлял французов глубокомыслием, и в то время, как немцы и французы делали много, — он ничего, он тратил свое время, стреляя из пистолета в тире, просиживая до поздней ночи у ресторанов и отдаваясь телом, душою и кошельком какой-нибудь лоретке.
Несколько
дней после того, как Бельтов, недовольный и мучимый каким-то предчувствием и действительным отсутствием жизни в городе, бродил с мрачным видом и с руками, засунутыми в карманы, — в одном из домиков, мимо которых он шел, полный негодования и горечи, он мог бы увидеть тогда, как и теперь, одну из тех успокоивающих, прекрасных семейных картин, которые
всеми чертами доказывают возможность счастия на земле.
Мы
все еще похожи на тех жидов, которые не пьют, не едят, а откладывают копейку на черный
день; и какой бы черный
день ни пришел, мы не раскроем сундуков, — что это за жизнь?
— Семен Иванович, на что вы так исключительны? Есть нежные организации, для которых нет полного счастия на земле, которые самоотверженно готовы отдать
все, но не могут отдать печальный звук, лежащий на
дне их сердца, — звук, который ежеминутно готов сделаться… Надобно быть погрубее для того, чтоб быть посчастливее; мне это часто приходит в голову; посмотрите, как невозмущаемо счастливы, например, птицы, звери, оттого что они меньше нас понимают.
— Именно. Они шумят потому, что он богат, а
дело в том, что он действительно замечательный человек,
все на свете знает,
все видел, умница такой; избалован немножко, ну, знаете, матушкин сынок; нужда не воспитывала его по-нашему, жил спустя рукава, а теперь умирает здесь от скуки, хандрит; можете себе представить, каково после Парижа.
Крупов насилу сообразил, в чем
дело. Он
всю ночь провозился с бедной родильницей, в душной кухне, и так еще был
весь под влиянием счастливой развязки, что не понял сначала тона предводительши. Она продолжала...
За два
дни до обеда начались репетиции и приготовления Вавы; мать наряжала ее с утра до ночи, хотела даже заставить ее явиться в каком-то красном бархатном платье, потому что оно будто бы было ей к лицу, но уступила совету своей кузины, ездившей запросто к губернаторше и которая думала, что она знает
все моды, потому что губернаторша обещала ее взять на будущее лето с собой в Карлсбад.
Пришел наконец
день испытания; с двенадцати часов Ваву чесали, помадили, душили; сама Марья Степановна затянула ее, и без того худенькую, корсетом и придала ей вид осы; зато, с премудрой распорядительностью, она умела кой-где подшить ваты — и
все была не вполне довольна: то ей казался ворот слишком высок, то, что у Вавы одно плечо ниже другого; при
всем этом она сердилась, выходила из себя, давала поощрительные толчки горничным, бегала в столовую, учила дочь делать глазки и буфетчика накрывать стол и проч.
Почтенная глава этого патриархального фаланстера допивала четвертую чашку чаю у Марьи Степановны; она успела уже повторить в сотый раз, как за нее сватался грузинский князь, умерший генерал-аншефом, как она в 1809 году ездила в Питер к родным, как всякий
день у ее родных собирался
весь генералитет и как она единственно потому не осталась там жить, что невская вода ей не по вкусу и не по желудку.
— Да и я сама как-то спросила свою Василиску — ведь она такая бойкая у меня… так, от безделья молвила, куда, мол, ездит вот этот барин мимо нас; а она на другой же
день мне и докладывает: «Изволили мне вчера молвить, куда бельтовский барин ездит: он
все с дохтуром, с стариком, к учителю негровскому ездит».
— Вот, матушка, вдовье положенье; ото
всего терплю, от последнего мальчишки. Что сделаешь —
дело женское; если б был покойник жив, что бы я сделала с эдаким негодяем… себя бы не узнал… Горькая участь, не суди вам бог испытать ее!
Хандра Бельтова, впрочем, не имела ни малейшей связи с известным разговором за шестой чашкой чаю; он в этот
день встал поздно, с тяжелой головой; с вечера он долго читал, но читал невнимательно, в полудремоте, — в последние
дни в нем более и более развивалось какое-то болезненное не по себе, не приходившее в ясность, но располагавшее к тяжелым думам, — ему
все чего-то недоставало, он не мог ни на чем сосредоточиться; около часу он докурил сигару, допил кофей, и, долго думая, с чего начать
день, со чтения или с прогулки, он решился на последнее, сбросил туфли, но вспомнил, что дал себе слово по утрам читать новейшие произведения по части политической экономии, и потому надел туфли, взял новую сигару и совсем расположился заняться политической экономией, но, по несчастию, возле ящика с сигарами лежал Байрон; он лег на диван и до пяти часов читал — «Дон-Жуана».
Он вспомнил поучения Жозефа, как жадно внимал он им, как верил и как
все оказалось в жизни совсем не так, как в словах Жозефа, — и… странное
дело! —
все говоренное им было прекрасно, истинно, истинно направо и налево и совершенно ложно для него, Бельтова.
Из затворничества студентской жизни, в продолжение которой он выходил в мир страстей и столкновений только в райке московского театра, он вышел в жизнь тихо, в серенький осенний
день; его встретила жизнь подавляющей нуждой,
все казалось ему неприязненным, чуждым, и молодой кандидат приучался более и более находить
всю отраду и
все успокоение в мире мечтаний, в который он убегал от людей и от обстоятельств.
Человеку необходимы внешние раздражения; ему нужна газета, которая бы всякий
день приводила его в соприкосновение со
всем миром, ему нужен журнал, который бы передавал каждое движение современной мысли, ему нужна беседа, нужен театр, — разумеется, от
всего этого можно отвыкнуть, покажется, будто
все это и не нужно, потом сделается в самом
деле совершенно не нужно, то есть в то время, как сам этот человек уже сделался совершенно не нужен.
С начала знакомства Бельтов вздумал пококетничать с Круциферской; он приобрел на это богатые средства, его трудно было запугать аристократической обстановкой или ложной строгостью; уверенный в себе, потому что имел
дело с очень не трудными красотами, ловкий и опасно дерзкий на язык, он имел
все, чтоб оглушить совесть провинциалки, но догадливый Бельтов тотчас оставил пошлое ухаживание, поняв, что на такого зверя тенеты слишком слабы.
Мне не хотелось ехать в Париж, потому что я там ничего не успевал делать и потому что я там постоянно страдал завистью:
все кругом заняты, хлопочут из
дела, из вздора, а я читаю в кофейных газеты и хожу благосклонным, но посторонним зрителем.
Нельзя, да и не нужно
всем выступать на первый план; делай каждый свое в своем кругу, —
дело везде найдется, а после работы спокойно заснешь, когда придет время последнего отдыха.
В богатой природе средней полосы нашего отечества публичные сады — совершенная роскошь; от этого ими никто не пользуется, то есть в будни, а что касается до воскресных и праздничных
дней, то вы можете встретить
весь город от шести часов вечера до девяти в саду; но в это время публика сбирается не для саду, а друг для друга.