Неточные совпадения
«Кто виноват?»
была первая повесть, которую я напечатал. Я начал ее во
время моей новгородской ссылки (в 1841 г.) и окончил гораздо позже в Москве.
Правда, еще прежде я делал опыты писать что-то вроде повестей; но одна из них не написана, а другая — не повесть. В первое
время моего переезда из Вятки во Владимир мне хотелось повестью смягчить укоряющее воспоминание, примириться с собою и забросать цветами один женский образ, чтоб на нем не
было видно слез [
Былое и думы. — Полярная звезда, III, с. 95–98. (Примеч. А. И. Герцена.)].
Раздосадованный советник бросил дело, а
будь у директорши в самом деле платье брусничного цвета да напиши советник, так в те прекрасные
времена брусничный цвет наделал бы мне, наверное, больше вреда, чем брусничный сок Лариных мог повредить Онегину.
Алексей Абрамович любил малютку, любил Дуню, любил и кормилицу, — это
было эротическое
время для него!
Она без содрогания не могла вздумать, как бывшие ее подруги
будут над ней смеяться; она вспомнила, что и во
времена ее силы и славы они ее называли вполслуха полубарыней.
Любонька в людской, если б и узнала со
временем о своем рождении, понятия ее
были бы так тесны, душа спала бы таким непробудимым сном, что из этого ничего бы не вышло; вероятно, Алексей Абрамович, чтобы вполне примириться с совестью, дал бы ей отпускную и, может
быть, тысячу-другую приданого; она
была бы при своих понятиях чрезвычайно счастлива, вышла бы замуж за купца третьей гильдии, носила бы шелковый платок на макушке,
пила бы по двенадцати чашек цветочного чая и народила бы целую семью купчиков; иногда приходила бы она в гости к дворечихе Негрова и видела бы с удовольствием, как на нее с завистью смотрят ее бывшие подруги.
В то
время как Маргарита Карловна
была тяжела им, над ними готово
было разразиться ужасное несчастие.
Если б меценат не проезжал через город NN, Митя поступил бы в канцелярию, и рассказа нашего не
было бы, а
был бы Митя со
временем старший помощник правителя дел и кормил бы он своих стариков бог знает какими доходами, — и отдохнули бы Яков Иванович и Маргарита Карловна.
Алексей Абрамович все это
время тихо ходил по зале, часто останавливаясь перед окном, в которое он превнимательно всматривался, щурил глаза, морщил лоб, делал недовольную мину, даже кряхтел, но и это
был такой же оптический обман, как задумчивость.
Управитель должен
был в это
время стоять у дверей, рядом с казачком.
Во
время чая приходил повар; благородная чета начинала заниматься заказом обеда и бранить за вчерашний, хотя блюда и
были вынесены пусты.
В это
время, то
есть часа за полтора до обеда, француженка занималась образованием детей.
Весь талант француженки
был употребляем на то, чтоб конопатить эти дыры во
времени.
Элиза Августовна овдовела именно в то
время, когда муж всего нужнее, то
есть лет в тридцать… поплакала, поплакала и пошла сначала в сестры милосердия к одному подагрику, а потом в воспитательницы дочери одного вдовца, очень высокого ростом, от него перешла к одной княгине и т. д., — всего не перескажешь.
В последнее
время Глафира Львовна немного переменилась к сиротке; ее начала посещать мысль, которая впоследствии могла развиться в ужасные гонения Любоньке; несмотря на всю материнскую слепоту, она как-то разглядела, что ее Лиза — толстая, краснощекая и очень похожая на мать, но с каким-то прибавлением глупого выражения, —
будет всегда стерта благородной наружностью Любоньки, которой, сверх красоты, самая задумчивость придавала что-то такое, почему нельзя
было пройти мимо ее.
Книг в доме Негрова водилось немного, у самого Алексея Абрамовича ни одной; зато у Глафиры Львовны
была библиотека; в диванной стоял шкаф, верхний этаж его
был занят никогда не употреблявшимся парадным чайным сервизом, а нижний — книгами; в нем
было с полсотни французских романов; часть их тешила и образовывала в незапамятные
времена графиню Мавру Ильинишну, остальные купила Глафира Львовна в первый год после выхода замуж, — она тогда все покупала: кальян для мужа, портфель с видами Берлина, отличный ошейник с золотым замочком…
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во
время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком, как у нее (то
есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на грудь к ней, как к единственному другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
Алексис не
был одарен способностью особенно быстро понимать дела и обсуживать их. К тому же он
был удивлен не менее, как в медовый месяц после свадьбы, когда Глафира Львовна заклинала его могилой матери, прахом отца позволить ей взять дитя преступной любви. Сверх всего этого, Негров хотел смертельно спать;
время для доклада о перехваченной переписке
было дурно выбрано: человек сонный может только сердиться на того, кто ему мешает спать, — нервы действуют слабо, все находится под влиянием устали.
Это
был день неудач. Глафира Львовна никак не ожидала, что в уме Негрова дело это примет такой оборот; она забыла, как в последнее
время сама беспрестанно говорила Негрову о том, что пора Любу отдать замуж; с бешенством влюбленной старухи бросилась она на постель и готова
была кусать наволочки, а может
быть, и в самом деле кусала их.
Бедный Круциферский все это
время лежал на траве; он так искренно, так от души желал умереть, что
будь это во
время дамского управления Парок, они бы не вытерпели и перерезали бы его ниточку.
Она пожала ему руку так дружески, так симпатично и скрылась за деревьями. Круциферский остался. Они долго говорили. Круциферский
был больше счастлив, нежели вчера несчастлив. Он вспоминал каждое слово ее, носился мечтами бог знает где, и один образ переплетался со всеми. Везде она, она… Но мечтам его положил предел казачок Алексея Абрамовича, пришедший звать его к нему. Утром в такое
время его ни разу не требовал Негров.
— Что делать? Ведь вы — классный чиновник да еще, кажется, десятого класса. Арифметику-то да стихи в сторону; попроситесь на службу царскую; полно баклуши бить — надобно
быть полезным; подите-ка на службу в казенную палату: вице-губернатор нам свой человек; со
временем будете советником, — чего вам больше? И кусок хлеба обеспечен, и почетное место.
В ***, — впрочем, нет никакой необходимости астрономически и географически точно определять место и
время, — в XIX столетии
были в губернском городе NN дворянские выборы.
Что-то вроде улыбки показалось на лице его в то
время, как он облекался в свой шелковый халат цвета лягушечьей спинки. Советник встал со стула и
был в сильном волнении.
Один старик дядя, всем на свете недовольный,
был и этим недоволен, и в то
время, как Бельтова
была вне себя от радости, дядя (один из всех родных ее мужа, принимавший ее) говорил: «Ох, Софья, Софья!
Женевец все еще жил у них; в последнее
время он порывался несколько раз оставить Бельтовых, но не мог: он так сжился с этим семейством, так много уделил своего Владимиру и так глубоко уважал его мать, что ему трудно
было переступить за порог их дома; он становился угрюм, боролся с собою, — он, как мы сказали,
был холодный мечтатель и, следовательно, неисправим.
Он тридцать лет управлял четвертым столом в той канцелярии, куда поступил Бельтов; пятнадцать лет до того
времени он
был писцом в том же столе; наконец, остальные пятнадцать лет он провел на дворе канцелярии в почетном звании швейцарова сына, дававшем ему аристократический вес перед детьми всех сторожей.
Этим олимпическим смехом окончилось служебное поприще доброго приятеля нашего, Владимира Петровича Бельтова. Это
было ровно за десять лет до того знаменитого дня, когда в то самое
время, как у Веры Васильевны за столом подавали пудинг, раздался колокольчик, — Максим Иванович не вытерпел и побежал к окну. Что же делал Бельтов в продолжение этих десяти лет?
Одним, если не прекрасным, то совершенно петербургским утром, — утром, в котором соединились неудобства всех четырех
времен года, мокрый снег хлестал в окна и в одиннадцать часов утра еще не рассветало, а, кажется, уж смеркалось, — сидела Бельтова у того же камина, у которого
была последняя беседа с женевцем; Владимир лежал на кушетке с книгою в руке, которую читал и не читал, наконец, решительно не читал, а положил на стол и, долго просидев в ленивой задумчивости, сказал...
На дворе жалобно кричал
время от
времени юный теленок, поенный шесть недель молоком: это
была гекатомба, которую тоже приготовили крестьяне барыне для дня менин.
После выхода — обедня; служили молебен; в самое это
время приехал артиллерийский капитан; на этот раз он явился не юрисконсультом, а в прежнем воинственном виде; когда шли из церкви домой, Бельтова
была очень испугана каким-то треском.
Комната, до которой достигнут Бельтов с оскорблением щекотливого point d’honneur [дела чести (фр.).] многих, могла, впрочем, нравиться только после четырех ужасных нумеров, которыми ловко застращал хозяин приезжего; в сущности, она
была грязна, неудобна и
время от
времени наполнялась запахом подожженного масла, который, переплетаясь с постоянной табачной атмосферой, составлял нечто такое, что могло бы произвесть тошноту у иного эскимоса, взлелеянного на тухлой рыбе.
Рассказывать об этих четырех годах нечего; они
были счастливы, светло, тихо шло их
время; счастье любви, особенно любви полной, увенчанной, лишенной тревожного ожидания, — тайна, тайна, принадлежащая двоим; тут третий — лишний, тут свидетель не нужен; в этом исключительном посвящении только двоих лежит особая прелесть и невыразимость любви взаимной.
Таким образом, историческая коляска, о которой думал Алексей Абрамович в то самое
время, в которое Глафира Львовна думала о несчастной дочери преступной любви, состаревшаяся, осунувшаяся, порыжевшая, с сломанной рессорой и с значительной раной на боку,
была доставлена с большими затруднениями на маленький дворик Круциферского; сарая у него не
было, и коляска долго служила приютом кротких кур.
Алексей Абрамович и лошадь отправил
было к нему, но она на дороге скоропостижно умерла, чего с нею ни разу не случалось в продолжение двадцатилетней беспорочной службы на конюшне генерала;
время ли ей пришло или ей обидно показалось, что крестьянин, выехав из виду барского дома, заложил ее в корень, а свою на пристяжку, только она умерла; крестьянин
был так поражен, что месяцев шесть находился в бегах.
Будет до старости искать жар-птицу, а настоящая-то жизнь в это
время уйдет между пальцев.
— Бельтов! Да позвольте, — сказал Дмитрий Яковлевич, — фамилия знакомая; да не
был ли он в мое
время в Московском университете? Бельтов оканчивал курс, когда я вступил; про него и тогда говорили, что он страшно умен; еще его воспитывал какой-то женевец.
Это
было то
время, которое холодным людям просто смешно, а у нас оно срывает улыбку, но не улыбку презренья, а ту улыбку, с которой мы смотрим на играющих детей: нам нельзя играть — пусть они поиграют.
Книжка, как ближайшая причина,
была отнята; потом пошли родительские поучения, вовеки нескончаемые; Марье Степановне показалось, что Вава ей повинуется не совсем с радостью, что она даже хмурит брови и иногда смеет отвечать; против таких вещей, согласитесь сами, надобно
было взять решительные меры; Марья Степановна скрыла до поры до
времени свою теплую любовь к дочери и начала ее гнать и теснить на всяком шагу.
Она так близко подошла к ней, а у Вавы волосы
были так мягки и сухи, что неизвестно, чем кончилась бы эта история, если б медвежонок в полуфраке не уронил в самое это
время десертную тарелку. Марья Степановна перенесла на него всю ярость.
Измученная девушка не могла больше вынести: она вдруг зарыдала и в страшном истерическом припадке упала на диван. Мать испугалась, кричала: «Люди, девка, воды, капель, за доктором, за доктором!» Истерический припадок
был упорен, доктор не ехал, второй гонец, посланный за ним, привез тот же ответ: «Велено-де сказать, что немножко-де
повременить надо, на очень, дескать, трудных родах».
В три часа убранная Вава сидела в гостиной, где уж с половины третьего
было несколько гостей и поднос, стоявший перед диваном, утратил уже половину икры и балыка, как вдруг вошел лакей и подал Карпу Кондратьичу письмо. Карп Кондратьич достал из кармана очки, замарал им стекла грязным платком и, как-то, должно
быть, по складам, судя по
времени, прочитавши записку в две строки, возвестил голосом, явно не спокойным...
Человеку необходимы внешние раздражения; ему нужна газета, которая бы всякий день приводила его в соприкосновение со всем миром, ему нужен журнал, который бы передавал каждое движение современной мысли, ему нужна беседа, нужен театр, — разумеется, от всего этого можно отвыкнуть, покажется, будто все это и не нужно, потом сделается в самом деле совершенно не нужно, то
есть в то
время, как сам этот человек уже сделался совершенно не нужен.
Он потерял почти все волосы, лицо его осунулось, походка не
была так тверда, и он уже ходил сгорбившись, одни глаза
были так же юны, как и в прежнее
время.
В богатой природе средней полосы нашего отечества публичные сады — совершенная роскошь; от этого ими никто не пользуется, то
есть в будни, а что касается до воскресных и праздничных дней, то вы можете встретить весь город от шести часов вечера до девяти в саду; но в это
время публика сбирается не для саду, а друг для друга.
Круциферская
была поразительно хороша в эту минуту; шляпку она сняла; черные волосы ее, развитые от сырого вечернего воздуха, разбросались, каждая черта лица
была оживлена, говорила, и любовь струилась из ее синих глаз; дрожащая рука то жала платок, то покидала его и рвала ленту на шляпке, грудь по
временам поднималась высоко, но казалось, воздух не мог проникнуть до легких.
29 мая. Полтора суток прошло поспокойнее, кризис миновал. Но тут-то и надобно беречь. Все это
время я
была в каком-то натянутом состоянии, теперь начинаю чувствовать страшную душевную усталь. Хотелось бы много поговорить от души. Как весело говорить, когда нас умеют верно, глубоко понимать и сочувствовать.
Последнее
время Дмитрий особенно не в духе: вечно задумчив, более обыкновенного рассеян; у него это
есть в характере, но страшно, что все это растет; меня беспокоит его грусть, и подчас я дурно объясняю ее…
Медузиным его назвали в семинарии, во-первых, потому что надобно
было как-нибудь назвать, а во-вторых, потому, что у будущего ученого мужа волосы торчали все врознь и отличались необыкновенной толщиной, так что их можно
было принять за проволоки, но сокрушающая сила
времени «и ветер их разнес».
Пелагея
была супруга одного храброго воина, ушедшего через неделю после свадьбы в милицию и с тех пор не сыскавшего
времени ни воротиться, ни написать весть о смерти своей, чем самым он оставил Пелагею в весьма неприятном положении вдовы, состоящей в подозрении, что ее муж жив.