Неточные совпадения
— И!
что это за рассказы, уж столько раз слышали, да и почивать пора,
лучше завтра пораньше встанете, — отвечала обыкновенно старушка, которой столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне — его слушать.
Если наружная кротость Александра была личина, — не
лучше ли такое лицемерие,
чем наглая откровенность самовластья?
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит,
что в уста входит, а
что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот
что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну,
лучше ты обедала бы дома в такие дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
Влияние Химика заставило меня избрать физико-математическое отделение; может, еще
лучше было бы вступить в медицинское, но беды большой в том нет,
что я сперва посредственно выучил, потом основательно забыл дифференциальные и интегральные исчисления.
— Какая смелость с вашей стороны, — продолжал он, — я удивляюсь вам; в нормальном состоянии никогда человек не может решиться на такой страшный шаг. Мне предлагали две, три партии очень
хорошие, но как я вздумаю,
что у меня в комнате будет распоряжаться женщина, будет все приводить по-своему в порядок, пожалуй, будет мне запрещать курить мой табак (он курил нежинские корешки), поднимет шум, сумбур, тогда на меня находит такой страх,
что я предпочитаю умереть в одиночестве.
— Недостатка в месте у меня нет, — ответил он, — но для вас, я думаю,
лучше ехать, вы приедете часов в десять к вашему батюшке. Вы ведь знаете,
что он еще сердит на вас; ну — вечером, перед сном у старых людей обыкновенно нервы ослаблены и вялы, он вас примет, вероятно, гораздо
лучше нынче,
чем завтра; утром вы его найдете совсем готовым для сражения.
В утешение нашим дамам я могу только одно сказать,
что англичанки точно так же метались, толпились, тормошились, не давали проходу другим знаменитостям: Кошуту, потом Гарибальди и прочим; но горе тем, кто хочет учиться
хорошим манерам у англичанок и их мужей!
Иная восторженность
лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я помню юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего человек серьезно должен был краснеть,
что старался бы забыть, скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины сердца была не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются на нечистых помыслах и троят пороки.
Я считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение не имеет юности; мы уже заметили,
что одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период немецкого студентства во сто раз
лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые люди лет в пятнадцать от роду — просто противны.
Мне хотелось обратить его внимание, и я, вроде captatio benevolentiae, [заискивания (лат.).] стал доказывать ему,
что номенклатура его хороша, но
что прежняя
лучше.
Унтер-офицер заметил,
что если я хочу поесть, то надобно послать купить что-нибудь,
что казенный паек еще не назначен и
что он еще дня два не будет назначен; сверх того, как он состоит из трех или четырех копеек серебром, то
хорошие арестанты предоставляют его в экономию.
— Вместо того чтоб губить людей, вы бы
лучше сделали представление о закрытии всех школ и университетов, это предупредит других несчастных, — а впрочем, вы можете делать
что хотите, но делать без меня, нога моя не будет в комиссии.
Разумеется, объяснять было нечего, я писал уклончивые и пустые фразы в ответ. В одном месте аудитор открыл фразу: «Все конституционные хартии ни к
чему не ведут, это контракты между господином и рабами; задача не в том, чтоб рабам было
лучше, но чтоб не было рабов». Когда мне пришлось объяснять эту фразу, я заметил,
что я не вижу никакой обязанности защищать конституционное правительство и
что, если б я его защищал, меня в этом обвинили бы.
Жандарм пошел к смотрителю и требовал дощаника. Смотритель давал его нехотя, говорил,
что, впрочем,
лучше обождать,
что не ровен час. Жандарм торопился, потому
что был пьян, потому
что хотел показать свою власть.
Она тотчас заявила себя; на другой день после приезда я пошел с сторожем губернаторской канцелярии искать квартиру, он меня привел в большой одноэтажный дом. Сколько я ему ни толковал,
что ищу дом очень маленький и, еще
лучше, часть дома, он упорно требовал, чтоб я взошел.
Меня предупредили,
что он
хороший доктор, но поврежденный, и
что он чрезвычайно дерзок.
Это еще
лучше моей Василисы-Василья.
Что значит грубый факт жизни перед высочайшим приказом? Павел был поэт и диалектик самовластья!
Надобно при этом вспомнить,
что после смены Тюфяева чиновники, видя мои довольно
хорошие отношения с новым губернатором, начинали меня побаиваться.
Само собою разумеется,
что «кузина» надавала книг без всякого разбора, без всяких объяснений, и я думаю,
что в этом не было вреда; есть организации, которым никогда не нужна чужая помощь, опора, указка, которые всего
лучше идут там, где нет решетки.
На другой день меня везли в Пермь, но прежде, нежели я буду говорить о разлуке, расскажу,
что еще мне мешало перед тюрьмой
лучше понять Natalie, больше сблизиться с нею. Я был влюблен!
Тихо выпустила меня горничная, мимо которой я прошел, не смея взглянуть ей в лицо. Отяжелевший месяц садился огромным красным ядром — заря занималась. Было очень свежо, ветер дул мне прямо в лицо — я вдыхал его больше и больше, мне надобно было освежиться. Когда я подходил к дому — взошло солнце, и добрые люди, встречавшиеся со мной, удивлялись,
что я так рано встал «воспользоваться
хорошей погодой».
Между тем полковник понравился всем. Сенатор его ласкал, отец мой находил,
что «
лучше жениха нельзя ждать и желать не должно». «Даже, — пишет NataLie, — его превосходительство Д. П. (Голохвастов) доволен им». Княгиня не говорила прямо NataLie, но прибавляла притеснения и торопила дело. NataLie пробовала прикидываться при нем совершенной «дурочкой», думая,
что отстращает его. Нисколько — он продолжает ездить чаще и чаще.
—
Лучше в монастырь, в пансион, в Тамбов, к брату, в Петербург,
чем дольше выносить эту жизнь! — отвечала она.
Отец мой на это отвечал,
что он в чужие дела терпеть не может мешаться,
что до него не касается,
что княгиня делает у себя в доме; он мне советовал оставить пустые мысли, «порожденные праздностью и скукой ссылки», и
лучше приготовляться к путешествию в чужие края.
Кетчер, конечно, был способнее на все
хорошее и на все худое,
чем на дипломатические переговоры, особенно с моим отцом.
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне,
лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу,
что можно и
чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы.
Что, я разве говорю,
что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но
лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Вот я, — она приостановилась, — ведь, конечно,
лучше б броситься в Темзу,
чем… да малютку-то жаль, на кого же я его оставлю, ведь уж он очень, очень мил!
Охотники до реабилитации всех этих дам с камелиями и с жемчугами
лучше бы сделали, если б оставили в покое бархатные мебели и будуары рококо и взглянули бы поближе на несчастный, зябнущий, голодный разврат, — разврат роковой, который насильно влечет свою жертву по пути гибели и не дает ни опомниться, ни раскаяться. Ветошники чаще в уличных канавах находят драгоценные камни,
чем подбирая блестки мишурного платья.
Что касается до твоего положения, оно не так дурно для твоего развития, как ты воображаешь. Ты имеешь большой шаг над многими; ты, когда начала понимать себя, очутилась одна, одна во всем свете. Другие знали любовь отца и нежность матери, — у тебя их не было. Никто не хотел тобою заняться, ты была оставлена себе.
Что же может быть
лучше для развития? Благодари судьбу,
что тобою никто не занимался, они тебе навеяли бы чужого, они согнули бы ребяческую душу, — теперь это поздно.
У тебя, говорят, мысль идти в монастырь; не жди от меня улыбки при этой мысли, я понимаю ее, но ее надобно взвесить очень и очень. Неужели мысль любви не волновала твою грудь? Монастырь — отчаяние, теперь нет монастырей для молитвы. Разве ты сомневаешься,
что встретишь человека, который тебя будет любить, которого ты будешь любить? Я с радостью сожму его руку и твою. Он будет счастлив. Ежели же этот он не явится — иди в монастырь, это в мильон раз
лучше пошлого замужества.
Я понимаю Le ton d'exaltation [восторженный тон (фр.).] твоих записок — ты влюблена! Если ты мне напишешь,
что любишь серьезно, я умолкну, — тут оканчивается власть брата. Но слова эти мне надобно, чтоб ты сказала. Знаешь ли ты,
что такое обыкновенные люди? они, правда, могут составить счастье, — но твое ли счастье, Наташа? ты слишком мало ценишь себя!
Лучше в монастырь,
чем в толпу. Помни одно,
что я говорю это, потому
что я твой брат, потому
что я горд за тебя и тобою!
— Ну, слава богу, договорились же, а то я с моим глупым нравом не знал, как начать… ваша взяла; три-четыре месяца в Петербурге меня
лучше убедили,
чем все доводы.
Славянофилы, с своей стороны, начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов. Стоит вспомнить,
что Белинский прежде писал в «Отечественных записках», а Киреевский начал издавать свой превосходный журнал под заглавием «Европеец»; эти названия всего
лучше доказывают,
что вначале были только оттенки, а не мнения, не партии.
— Для людей? — спросил Белинский и побледнел. — Для людей? — повторил он и бросил свое место. — Где ваши люди? Я им скажу,
что они обмануты; всякий открытый порок
лучше и человечественнее этого презрения к слабому и необразованному, этого лицемерия, поддерживающего невежество. И вы думаете,
что вы свободные люди? На одну вас доску со всеми царями, попами и плантаторами. Прощайте, я не ем постного для поучения, у меня нет людей!
— Слышал ли ты,
что этот изверг врет? У меня давно язык чешется, да что-то грудь болит и народу много, будь отцом родным, одурачь как-нибудь, прихлопни его, убей какой-нибудь насмешкой, ты это
лучше умеешь — ну, утешь.
— Да
что у вас за секреты, — говорит ему секретарь, — помилуйте, точно любовную записку подаете, ну, серенькая, тем
лучше, пусть другие просители видят, это их поощрит, когда они узнают,
что двести рублей я взял, да зато дело обделал.
Я пожал руку жене — на лице у нее были пятны, рука горела.
Что за спех, в десять часов вечера, заговор открыт, побег, драгоценная жизнь Николая Павловича в опасности? «Действительно, — подумал я, — я виноват перед будочником,
чему было дивиться,
что при этом правительстве какой-нибудь из его агентов прирезал двух-трех прохожих; будочники второй и третьей степени разве
лучше своего товарища на Синем мосту? А сам-то будочник будочников?»
Дубельт — лицо оригинальное, он, наверно, умнее всего Третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу — явно свидетельствовали,
что много страстей боролось в этой груди, прежде
чем голубой мундир победил или,
лучше, накрыл все,
что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость. Он был всегда учтив.
Нет, уж ты
лучше, говорю, не срами себя,
что же тебе просить Бенкендорфа, он же все и напакостил».
Все это вздор, это подчиненные его небось распускают слух. Все они не имеют никакого влияния; они не так себя держат и не на такой ноге, чтоб иметь влияние… Вы уже меня простите, взялась не за свое дело; знаете,
что я вам посоветую?
Что вам в Новгород ездить! Поезжайте
лучше в Одессу, подальше от них, и город почти иностранный, да и Воронцов, если не испортился, человек другого «режиму».
Он велел синоду разобрать дело крестьян, а старика сослать на пожизненное заточение в Спасо-Евфимьевский монастырь; он думал,
что православные монахи домучат его
лучше каторжной работы; но он забыл,
что наши монахи не только православные, но люди, любящие деньги и водку, а раскольники водки не пьют и денег не жалеют.
Дела о раскольниках были такого рода,
что всего
лучше было их совсем не подымать вновь, я их просмотрел и оставил в покое. Напротив, дела о злоупотреблении помещичьей власти следовало сильно перетряхнуть; я сделал все,
что мог, и одержал несколько побед на этом вязком поприще, освободил от преследования одну молодую девушку и отдал под опеку одного морского офицера. Это, кажется, единственная заслуга моя по служебной части.
Староста, важный мужик, произведенный Сенатором и моим отцом в старосты за то,
что он был
хороший плотник, не из той деревни (следственно, ничего в ней не знал) и был очень красив собой, несмотря на шестой десяток, — погладил свою бороду, расчесанную веером, и так как ему до этого никакого дела не было, отвечал густым басом, посматривая на меня исподлобья...
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо
лучше,
чем два года тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то, в глубине души.
Педанты, которые каплями пота и одышкой измеряют труд мысли, усомнятся в этом… Ну, а как же, спросим мы их, Прудон и Белинский, неужели они не
лучше поняли — хоть бы методу Гегеля,
чем все схоласты, изучавшие ее до потери волос и до морщин? А ведь ни тот, ни другой не знали по-немецки, ни тот, ни другой не читали ни одного гегелевского произведения, ни одной диссертации его левых и правых последователей, а только иногда говорили об его методе с его учениками.
Это так озадачило кавалериста,
что он попросил позволения снова осмотреть лошадь, и, осмотревши, отказался, говоря: «Хороша должна быть лошадь, за которую хозяину совестно было деньги взять…» Где же
лучше можно было взять редактора?
Кто может совлечь с себя старого европейского Адама и переродиться в нового Ионатана, тот пусть едет с первым пароходом куда-нибудь в Висконсин или Канзас — там, наверно, ему будет
лучше,
чем в европейском разложении.
Это удалось еще
лучше,
чем моя sornme ronde.
— Я уверен, — сказал я, —
что сам император Николай не подозревает этой солидарности; не можете же вы в самом деле находить
хорошим его управление.