Неточные совпадения
Были у нас платонические мечтатели и разочарованные юноши в семнадцать лет. Вадим даже
писал драму, в которой
хотел представить «страшный опыт своего изжитого сердца».
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не было. Я
хотел было снова
писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Отец этого предполагаемого Василья
пишет в своей просьбе губернатору, что лет пятнадцать тому назад у него родилась дочь, которую он
хотел назвать Василисой, но что священник, быв «под хмельком», окрестил девочку Васильем и так внес в метрику.
Желая везде и во всем убить всякий дух независимости, личности, фантазии, воли, Николай издал целый том церковных фасад, высочайше утвержденных. Кто бы ни
хотел строить церковь, он должен непременно выбрать один из казенных планов. Говорят, что он же запретил
писать русские оперы, находя, что даже писанные в III Отделении собственной канцелярии флигель-адъютантом Львовым никуда не годятся. Но это еще мало — ему бы издать собрание высочайше утвержденных мотивов.
«Я не стыжусь тебе признаться, —
писал мне 26 января 1838 один юноша, — что мне очень горько теперь. Помоги мне ради той жизни, к которой призвал меня, помоги мне своим советом. Я
хочу учиться, назначь мне книги, назначь что
хочешь, я употреблю все силы, дай мне ход, — на тебе будет грех, если ты оттолкнешь меня».
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати
хотела умереть. «Мне все казалось, —
писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Наконец, дошел черед и до «Письма». Со второй, третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон: от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Эдак
пишут только люди, долго думавшие, много думавшие и много испытавшие; жизнью, а не теорией доходят до такого взгляда… читаю далее, — «Письмо» растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное
хочет высказать часть накопившегося на сердце.
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, —
писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский
хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
На этом пока и остановимся. Когда-нибудь я напечатаю выпущенные главы и
напишу другие, без которых рассказ мой останется непонятным, усеченным, может, ненужным, во всяком случае, будет не тем, чем я
хотел, но все это после, гораздо после…
Он
писал Гассеру, чтоб тот немедленно требовал аудиенции у Нессельроде и у министра финансов, чтоб он им сказал, что Ротшильд знать не
хочет, кому принадлежали билеты, что он их купил и требует уплаты или ясного законного изложения — почему уплата остановлена, что, в случае отказа, он подвергнет дело обсуждению юрисконсультов и советует очень подумать о последствиях отказа, особенно странного в то время, когда русское правительство хлопочет заключить через него новый заем.
— Это невозможно, — возразил я ему, — я не шучу этим шагом и вздорных причин
писать не стану: вот вам письмо и делайте с ним что
хотите.
— А я не
хотел вас пропустить через Берн, не увидавшись с вами. Услышав, что вы были у нас два раза и что вы пригласили Густава, я пригласил сам себя. Очень, очень рад, что вижу вас, то, что Карл о вас
пишет, да и без комплиментов, я
хотел познакомиться с автором «С того берега».
Мне хотелось показать ему, что я очень знаю, что делаю, что имею свою положительную цель, а потому
хочу иметь положительное влияние на журнал; принявши безусловно все то, что он
писал о деньгах, я требовал, во-первых, права помещать статьи свои и не свои, во-вторых, права заведовать всею иностранною частию, рекомендовать редакторов для нее, корреспондентов и проч., требовать для последних плату за помещенные статьи; это может показаться странным, но я могу уверить, что «National» и «Реформа» открыли бы огромные глаза, если б кто-нибудь из иностранцев смел спросить денег за статью.
И вы, красотки молодые, // Которых позднею порой // Уносят дрожки удалые // По петербургской мостовой, // И вас покинул мой Евгений. // Отступник бурных наслаждений, // Онегин дома заперся, // Зевая, за перо взялся, //
Хотел писать — но труд упорный // Ему был тошен; ничего // Не вышло из пера его, // И не попал он в цех задорный // Людей, о коих не сужу, // Затем, что к ним принадлежу.
Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, — и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и начал есть: сок тек по рукам, по тарелке, капал на пол.
Хотел писать письмо к вам, но меня тянуло на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный — китайцы!
Неточные совпадения
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин подошел // И молвил: «Вы ко мне
писали, // Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я не
хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: // Себя на суд вам отдаю.
Я знаю: дам
хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, //
Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
А он не едет; он заране //
Писать ко прадедам готов // О скорой встрече; а Татьяне // И дела нет (их пол таков); // А он упрям, отстать не
хочет, // Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он
пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье // Уже пришло ему невмочь. // Вот вам письмо его точь-в-точь.
Во дни веселий и желаний // Я был от балов без ума: // Верней нет места для признаний // И для вручения письма. // О вы, почтенные супруги! // Вам предложу свои услуги; // Прошу мою заметить речь: // Я вас
хочу предостеречь. // Вы также, маменьки, построже // За дочерьми смотрите вслед: // Держите прямо свой лорнет! // Не то… не то, избави Боже! // Я это потому
пишу, // Что уж давно я не грешу.
Как их
писали в мощны годы, // Как было встарь заведено…» // — Одни торжественные оды! // И, полно, друг; не всё ль равно? // Припомни, что сказал сатирик! // «Чужого толка» хитрый лирик // Ужели для тебя сносней // Унылых наших рифмачей? — // «Но всё в элегии ничтожно; // Пустая цель ее жалка; // Меж тем цель оды высока // И благородна…» Тут бы можно // Поспорить нам, но я молчу: // Два века ссорить не
хочу.