Неточные совпадения
Тон «Записок одного молодого человека» до
того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому времени, они должны остаться
сами по себе.
Вторая мысль, укоренившаяся во мне с
того времени, состояла в
том, что я гораздо меньше завишу от моего отца, нежели вообще дети. Эта самобытность, которую я
сам себе выдумал, мне нравилась.
Ребячья вера во все чудесное заставляет трусить взрослого мужчину, и
та же ребячья вера утешает его в
самые тяжелые минуты.
Я был влюблен в Херубима и в графиню, и, сверх
того, я
сам был Херубим; у меня замирало сердце при чтении, и, не давая себе никакого отчета, я чувствовал какое-то новое ощущение.
В
самом деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях,
то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
При Николае де Санглен попал
сам под надзор полиции и считался либералом, оставаясь
тем же, чем был; по одному этому легко вымерить разницу царствований.
Несмотря на
то что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до
того сбивчивы, что я воображал в
самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть.
Лошадей приводили, я с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о
том, где кто сядет, где кто положит свои пожитки; в людской огонь горел до
самого утра, и все укладывались, таскали с места на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего было около восьмидесяти верст!).
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал
сам себе вслух;
тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и поправлять.
И вот мы опять едем
тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет
тому назад в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал на лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у
самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
В Лужниках мы переехали на лодке Москву-реку на
самом том месте, где казак вытащил из воды Карла Ивановича. Отец мой, как всегда, шел угрюмо и сгорбившись; возле него мелкими шажками семенил Карл Иванович, занимая его сплетнями и болтовней. Мы ушли от них вперед и, далеко опередивши, взбежали на место закладки Витбергова храма на Воробьевых горах.
Сверх
того, мы в них видели
самих себя.
С
тех пор я не мог на него равнодушно смотреть до
самой его смерти в 1845 году.
После приема мерзлой живности отец мой, — и тут
самая замечательная черта в
том, что эта шутка повторялась ежегодно, — призывал повара Спиридона и отправлял его в Охотный ряд и на Смоленский рынок узнать цены.
Оба эти дома стояли пустые, внаймы они не отдавались, в предупреждение пожара (домы были застрахованы) и беспокойства от наемщиков; они, сверх
того, и не поправлялись, так что были на
самой верной дороге к разрушению.
Обедали мы в четвертом часу. Обед длился долго и был очень скучен. Спиридон был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря на
то что блюд было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз, в который он
сам клал разные куски для собак; сверх
того, он их кормил с своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно больным. Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер был другой, но он
сам был
тот же, одни физические силы изменили,
тот же злой ум,
та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел свое прежнее кочевье в старом доме и делал комиссии.
Атеизм Химика шел далее теологических сфер. Он считал Жофруа Сент-Илера мистиком, а Окена просто поврежденным. Он с
тем пренебрежением, с которым мой отец сложил «Историю» Карамзина, закрыл сочинения натурфилософов. «
Сами выдумали первые причины, духовные силы, да и удивляются потом, что их ни найти, ни понять нельзя». Это был мой отец в другом издании, в ином веке и иначе воспитанный.
Если эти строки попадутся на глаза
самому Химику, я попрошу его их прочесть, ложась спать в постель, когда нервы ослаблены, и уверен, что он простит мне тогда дружескую болтовню,
тем более что я храню серьезную и добрую память о нем.
— Слушайте, — сказал я, — вы можете быть уверены, что ректор начнет не с вас, а с меня; говорите
то же
самое с вариациями; вы же и в
самом деле ничего особенного не сделали. Не забудьте одно: за
то, что вы шумели, и за
то, что лжете, — много-много вас посадят в карцер; а если вы проболтаетесь да кого-нибудь при мне запутаете, я расскажу в аудитории, и мы отравим вам ваше существование.
Но Двигубский был вовсе не добрый профессор, он принял нас чрезвычайно круто и был груб; я порол страшную дичь и был неучтив, барон подогревал
то же
самое. Раздраженный Двигубский велел явиться на другое утро в совет, там в полчаса времени нас допросили, осудили, приговорили и послали сентенцию на утверждение князя Голицына.
А какие оригиналы были в их числе и какие чудеса — от Федора Ивановича Чумакова, подгонявшего формулы к
тем, которые были в курсе Пуансо, с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное, до Гавриила Мягкова, читавшего
самую жесткую науку в мире — тактику.
«Что же он делал?» — «Так,
самое,
то есть, пустое: травы наберет, песок смотрит, как-то в солончаках говорит мне через толмача: полезай в воду, достань, что на дне; ну, я достал, обыкновенно, что на дне бывает, а он спрашивает: что, внизу очень холодна вода?
Вот этот-то действительный тайный Пик де ла Мирандоль завел нового рода испытания. Он велел отобрать лучших студентов для
того, чтоб каждый из них прочел по лекции из своих предметов вместо профессора. Деканы, разумеется, выбрали
самых бойких.
Отпуск во время курса дают редко; он наконец получил его — в
самое то время, как он собирался ехать, студенты отправлялись по больницам.
Симоновский архимандрит Мелхиседек
сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию, пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником,
то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
Судьбе и этого было мало. Зачем в
самом деле так долго зажилась старушка мать? Видела конец ссылки, видела своих детей во всей красоте юности, во всем блеске таланта, чего было жить еще! Кто дорожит счастием,
тот должен искать ранней смерти. Хронического счастья так же нет, как нетающего льда.
— А я думаю, что
те, которые вам их вручили, верят вам. А потому на что ж нам беречь их имена. — С этими словами Стааль список бросил в огонь и,
само собою разумеется, поступил превосходно.
Тогда на месте А. А. Волкова, сошедшего с ума на
том, что поляки хотят ему поднести польскую корону (что за ирония — свести с ума жандармского генерала на короне Ягеллонов!), был Лесовский. Лесовский,
сам поляк, был не злой и не дурной человек; расстроив свое именье игрой и какой-то французской актрисой, он философски предпочел место жандармского генерала в Москве месту в яме
того же города.
Во Франции некогда была блестящая аристократическая юность, потом революционная. Все эти С.-Жюсты и Гоши, Марсо и Демулены, героические дети, выращенные на мрачной поэзии Жан-Жака, были настоящие юноши. Революция была сделана молодыми людьми; ни Дантон, ни Робеспьер, ни
сам Людовик XVI не пережили своих тридцати пяти лет. С Наполеоном из юношей делаются ординарцы; с реставрацией, «с воскресением старости» — юность вовсе не совместна, — все становится совершеннолетним, деловым,
то есть мещанским.
В роще Марьиной гулянье
В
самой тот день семика.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а
то худо будет. Вы не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а
сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
— Я
сам был студент Московского университета лет двенадцать
тому назад.
Вслед за
тем явился
сам государь в Москву. Он был недоволен следствием над нами, которое только началось, был недоволен, что нас оставили в руках явной полиции, был недоволен, что не нашли зажигателей, словом, был недоволен всем и всеми.
У меня в кисете был перочинный ножик и карандаш, завернутые в бумажке; я с
самого начала думал об них и, говоря с офицером, играл с кисетом до
тех пор, пока ножик мне попал в руку, я держал его сквозь материю и смело высыпал табак на стол, жандарм снова его всыпал. Ножик и карандаш были спасены — вот жандарму с аксельбантом урок за его гордое пренебрежение к явной полиции.
Добренькому старику это понравилось, и он, не знаю почему, вслед за
тем позвал меня. Я вышел вперед с святейшим намерением, что бы он и Шубинский ни говорили, не благодарить; к
тому же меня посылали дальше всех и в
самый скверный город.
Татарин в
самом деле был очень встревожен. Во-первых, когда вода залила спящего жандарма,
тот вскочил и тотчас начал бить татарина. Во-вторых, дощаник был казенный, и татарин повторял...
Я собирался на другой день продать лошадь и всякую дрянь, как вдруг явился полицмейстер с приказом выехать в продолжение двадцати четырех часов. Я объяснил ему, что губернатор дал мне отсрочку. Полицмейстер показал бумагу, в которой действительно было ему предписано выпроводить меня в двадцать четыре часа. Бумага была подписана в
самый тот день, следовательно, после разговора со мною.
Госпожа эта отличалась
тем тактом, который имел один из блестящих ее предшественников — Потемкин: зная нрав старика и боясь быть смененной, она
сама приискивала ему неопасных соперниц.
Сенявин, который
сам рассказывал этот анекдот, принадлежал к
тому числу непрактических людей в русской службе, которые думают, что риторическими выходками о честности и деспотическим преследованием двух-трех плутов, которые подвернутся, можно помочь такой всеобщей болезни, как русское взяточничество, свободно растущее под тенью цензурного древа.
Но в эту ночь, как нарочно, загорелись пустые сараи, принадлежавшие откупщикам и находившиеся за
самым Машковцевым домом. Полицмейстер и полицейские действовали отлично; чтоб спасти дом Машковцева, они даже разобрали стену конюшни и вывели, не опаливши ни гривы, ни хвоста, спорную лошадь. Через два часа полицмейстер, парадируя на белом жеребце, ехал получать благодарность особы за примерное потушение пожара. После этого никто не сомневался в
том, что полицмейстер все может сделать.
— Вот, Ермолай Григорьич, читай
сам… или
того, грамота-то не далась? Ну, вот видишь «о членовредителях» статья… «Наказавши плетьми, сослать в Сибирь на поселенье».
Митрополит Филарет отрядил миссионером бойкого священника. Его звали Курбановским. Снедаемый русской болезнью — честолюбием, Курбановский горячо принялся за дело. Во что б
то ни стало он решился втеснить благодать божию черемисам. Сначала он попробовал проповедовать, но это ему скоро надоело. И в
самом деле, много ли возьмешь этим старым средством?
Для
того чтоб приписываться, надобны деньги, надобно согласие обществ, которые тоже даром не захотят принять цыган, и притом следует еще предположить, что
сами цыгане хотят ли именно тут поселиться.
Благодаря глупому и безобразному закону, одинаково наказывающему
того, который, будучи честным человеком, дает деньги чиновнику, и
самого чиновника, который берет взятку, — дело было скверное, и старосту надобно было спасти во что б ни стало.
Между этими геркулесовыми столбами отечественной юриспруденции староста попал в средний, в
самый глубокий омут,
то есть в уголовную палату.
Я веселее вздохнул, увидя, что губернатор и прокурор согласились, и отправился в полицию просить об облегчении силы наказания; полицейские, отчасти польщенные
тем, что я
сам пришел их просить, отчасти жалея мученика, пострадавшего за такое близкое каждому дело, сверх
того зная, что он мужик зажиточный, обещали мне сделать одну проформу.
Простые линии, их гармоническое сочетание, ритм, числовые отношения представляют нечто таинственное и с
тем вместе неполное, Здание, храм не заключают
сами в себе своей цели, как статуя или картина, поэма или симфония; здание ищет обитателя, это — очерченное, расчищенное место, это — обстановка, броня черепахи, раковина моллюска, — именно в том-то и дело, чтоб содержащее так соответствовало духу, цели, жильцу, как панцирь черепахе.
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность царит над всем городом. Это
те Воробьевы горы, о которых я упоминал в первых воспоминаниях юности. Весь город стелется у их подошвы, с их высот один из
самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что после принятия его проекта ему казалось все легко; он принял потому, что
сам царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы голова?.. Где эти трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть,
то они не делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!