Неточные совпадения
Тон «Записок одного молодого человека» до
того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому времени, они должны
остаться сами по себе.
В них много истинного, но много также и шалости; сверх
того, на них
остался очевидный для меня след Гейне, которого я с увлечением читал в Вятке.
— Так и началось. Папенька-то ваш, знаете, какой, — все в долгий ящик откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили, пора ехать, чего ждать, почитай, в городе никого не
оставалось. Нет, все с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать,
то тот не готов,
то другой.
И, обиженный неблагодарностью своего друга, он нюхал с гневом табак и бросал Макбету в нос, что
оставалось на пальцах, после чего
тот чихал, ужасно неловко лапой снимал с глаз табак, попавший в нос, и, с полным негодованием оставляя залавок, царапал дверь; Бакай ему отворял ее со словами «мерзавец!» и давал ему ногой толчок. Тут обыкновенно возвращались мальчики, и он принимался ковырять масло.
При Николае де Санглен попал сам под надзор полиции и считался либералом,
оставаясь тем же, чем был; по одному этому легко вымерить разницу царствований.
Я не отомстил: гвардия и трон, алтарь и пушки — все
осталось; но через тридцать лет я стою под
тем же знаменем, которого не покидал ни разу» («Полярная звезда» на 1855).
В доме у его отца долго потом
оставался большой, писанный масляными красками портрет Огарева
того времени (1827—28 года).
Шиллер
остался нашим любимцем, [Поэзия Шиллера не утратила на меня своего влияния, несколько месяцев
тому назад я читал моему сыну «Валленштейна», это гигантское произведение!
В нее звездочка тихо светила,
В ней
остались слова на стенах:
Их в
то время рука начертила,
Когда юность кипела в душах.
Старуха мать его жила через коридор в другой комнатке, остальное было запущено и
оставалось в
том самом виде, в каком было при отъезде его отца в Петербург.
Один пустой мальчик, допрашиваемый своею матерью о маловской истории под угрозою прута, рассказал ей кое-что. Нежная мать — аристократка и княгиня — бросилась к ректору и передала донос сына как доказательство его раскаяния. Мы узнали это и мучили его до
того, что он не
остался до окончания курса.
Вот этот-то профессор, которого надобно было вычесть для
того, чтоб
осталось девять, стал больше и больше делать дерзостей студентам; студенты решились прогнать его из аудитории. Сговорившись, они прислали в наше отделение двух парламентеров, приглашая меня прийти с вспомогательным войском. Я тотчас объявил клич идти войной на Малова, несколько человек пошли со мной; когда мы пришли в политическую аудиторию, Малов был налицо и видел нас.
В субботу вечером явился инспектор и объявил, что я и еще один из нас может идти домой, но что остальные посидят до понедельника. Это предложение показалось мне обидным, и я спросил инспектора, могу ли
остаться; он отступил на шаг, посмотрел на меня с
тем грозно грациозным видом, с которым в балетах цари и герои пляшут гнев, и, сказавши: «Сидите, пожалуй», вышел вон. За последнюю выходку досталось мне дома больше, нежели за всю историю.
Не вынес больше отец, с него было довольно, он умер.
Остались дети одни с матерью, кой-как перебиваясь с дня на день. Чем больше было нужд,
тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали в Петербург, оба отличные математики, они, сверх службы (один во флоте, другой в инженерах), давали уроки и, отказывая себе во всем, посылали в семью вырученные деньги.
Вадим
остался без места,
то есть без хлеба, — вот его Вятка.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию, пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он
остался плотником,
то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
Лицо ее было задумчиво, в нем яснее обыкновенного виднелся отблеск вынесенного в прошедшем и
та подозрительная робость к будущему,
то недоверие к жизни, которое всегда
остается после больших, долгих и многочисленных бедствий.
Года за полтора перед
тем познакомились мы с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава
оставалась при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
Старик был лет за двадцать пять морским офицером. Нельзя не согласиться с министром, который уверял капитана Копейкина, что в России, некоторым образом, никакая служба не
остается без вознаграждения. Его судьба спасла в Лиссабоне для
того, чтоб быть обруганным Цынским, как мальчишка, после сорокалетней службы.
Я
остался тот же, вы это знаете; чай, долетают до вас вести с берегов Темзы. Иногда вспоминаю вас, всегда с любовью; у меня есть несколько писем
того времени, некоторые из них мне ужасно дороги, и я люблю их перечитывать.
Когда новогородцы поселились в Хлынове (Вятке), они икону перенесли, но она исчезла и снова явилась на Великой реке в пятидесяти верстах от Вятки; новогородцы опять перенесли ее, но с
тем вместе дали обет, если икона
останется, ежегодно носить ее торжественным ходом на Великую реку, кажется 23 мая.
Одни сухие и недаровитые натуры не знают этого романтического периода; их столько же жаль, как
те слабые и хилые существа, у которых мистицизм переживает молодость и
остается навсегда. В наш век с реальными натурами этого и не бывает; но откуда могло проникнуть в дом княгини светское влияние девятнадцатого столетия — он был так хорошо законопачен?
А встретить тебя в самом деле я не хотел бы. Ты в моем воображении
осталась с твоим юным лицом, с твоими кудрями blond cendré, [пепельного цвета (фр.).]
останься такою, ведь и ты, если вспоминаешь обо мне,
то помнишь стройного юношу с искрящимся взглядом, с огненной речью, так и помни и не знай, что взгляд потух, что я отяжелел, что морщины прошли по лбу, что давно нет прежнего светлого и оживленного выражения в лице, которое Огарев называл «выражением надежды», да нет и надежд.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она
оставалась одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх
того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
Гусар снова меня отдал на сохранение денщику. В пять часов с половиной я стоял, прислонившись к фонарному столбу, и ждал Кетчера, взошедшего в калитку княгининого дома. Я и не попробую передать
того, что происходило во мне, пока я ждал у столба; такие мгновения
остаются потому личной тайной, что они немы.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх
того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше
остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Я
остался ждать с его милой, прекрасной женой; она сама недавно вышла замуж; страстная, огненная натура, она принимала самое горячее участие в нашем деле; она старалась с притворной веселостью уверить меня, что все пойдет превосходно, а сама была до
того снедаема беспокойством, что беспрестанно менялась в лице.
Дома мы выпили с шаферами и Матвеем две бутылки вина, шаферы посидели минут двадцать, и мы
остались одни, и нам опять, как в Перове, это казалось так естественно, так просто, само собою понятно, что мы совсем не удивлялись, а потом месяцы целые не могли надивиться
тому же.
— Жаль мне вас, а может, оно и к лучшему, вы в этом направлении долго не
останетесь, в нем слишком пусто и тяжело. А вот, — прибавила она, улыбаясь, — наш доктор,
тот неизлечим, ему не страшно, он в таком тумане, что не видит ни на шаг вперед.
В самой пасти чудовища выделяются дети, не похожие на других детей; они растут, развиваются и начинают жить совсем другой жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всем гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа, но
остаются, и если умирают на полдороге,
то не всё умирает с ними. Это начальные ячейки, зародыши истории, едва заметные, едва существующие, как все зародыши вообще.
Если аристократы прошлого века, систематически пренебрегавшие всем русским,
оставались в самом деле невероятно больше русскими, чем дворовые
оставались мужиками,
то тем больше русского характера не могло утратиться у молодых людей оттого, что они занимались науками по французским и немецким книгам. Часть московских славян с Гегелем в руках взошли в ультраславянизм.
Я и
то недолго
остался в мой первый приезд. В три недели я все покончил и к Новому году прискакал назад во Владимир.
Поль-Луи Курье уже заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми людьми. «Любезнейший палач, — пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он считает себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и
остается всегда готовый к его услугам — палач». А
тот — третий,
остается преданным без головы.
— Итак, на
том и
останется, что я должен ехать в Вятку, с больной женой, с больным ребенком, по делу, о котором вы говорите, что оно не важно?..
С ним пришел, вероятно, его адъютант, тончайший корнет в мире, с неслыханно длинными ногами, белокурый, с крошечным беличьим лицом и с
тем добродушным выражением, которое часто
остается у матушкиных сынков, никогда ничему не учившихся или, по крайней мере, не выучившихся.
После моего возвращения бог посетил меня большими несчастьями, только я ни от кого участия не видала; были два-три старых приятеля,
те, точно, и
остались.
С
тех пор русское общество сделало страшные успехи; война вызвала к сознанию, сознание — к 14 декабря, общество внутри раздвоилось — со стороны дворца
остается не лучшее; казни и свирепые меры отдалили одних, новый тон отдалил других.
Не вызванный ничем с моей стороны, он счел нужным сказать, что он не терпит, чтоб советники подавали голос или
оставались бы письменно при своем мнении, что это задерживает дела, что если что не так,
то можно переговорить, а как на мнения пойдет,
то тот или другой должен выйти в отставку.
Едва вахмистр с страшными седыми усами, стоявшими перпендикулярно к губам, торжественно отворял дверь и бренчанье сабли становилось слышно в канцелярии, советники вставали и
оставались, стоя в согбенном положении, до
тех пор, пока губернатор кланялся.
Сколько есть на свете барышень, добрых и чувствительных, готовых плакать о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий мороз на томболу [лотерею (от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку еще
остаться на кадриль, ни разу не подумали о
том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
Развитие Грановского не было похоже на наше; воспитанный в Орле, он попал в Петербургский университет. Получая мало денег от отца, он с весьма молодых лет должен был писать «по подряду» журнальные статьи. Он и друг его Е. Корш, с которым он встретился тогда и
остался с
тех пор и до кончины в самых близких отношениях, работали на Сенковского, которому были нужны свежие силы и неопытные юноши для
того, чтобы претворять добросовестный труд их в шипучее цимлянское «Библиотеки для чтения».
Того романтизма, за который вы обвиняли меня, не
осталось следа.
Мы присутствуем теперь при удивительном зрелище: страны, где
остались еще свободные учреждения, и
те напрашиваются на деспотизм. Человечество не видало ничего подобного со времен Константина, когда свободные римляне, чтоб спастись от общественной тяги, просились в рабы.
В этом обществе была
та свобода неустоявшихся отношений и не приведенных в косный порядок обычаев, которой нет в старой европейской жизни, и в
то же время в нем сохранилась привитая нам воспитанием традиция западной вежливости, которая на Западе исчезает; она с примесью славянского laisser-aller, [разболтанности (фр.).] а подчас и разгула, составляла особый русский характер московского общества, к его великому горю, потому что оно смертельно хотело быть парижским, и это хотение, наверное,
осталось.
Один из последних опытов «гостиной» в прежнем смысле слова не удался и потух вместе с хозяйкой. Дельфина Гэ истощала все свои таланты, блестящий ум на
то, чтоб как-нибудь сохранить приличный мир между гостями, подозревавшими, ненавидевшими друг друга. Может ли быть какое-нибудь удовольствие в этом натянутом, тревожном состоянии перемирия, в котором хозяин,
оставшись один, усталый, бросается на софу и благодарит небо за
то, что вечер сошел с рук без неприятностей.
«Аксаков
остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844 году, когда наши споры дошли до
того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне.
Одна лекция
осталась у меня в памяти, — это
та, в которой он говорил о книге Мишле «Le Peuple» [«Народ» (фр.).] и о романе Ж. Санда «La Mare au Diable», [«Чертова лужа» (фр.).] потому что он в ней живо коснулся живого и современного интереса.
Я ему заметил, что в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что места
останутся, кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы начали перегружаться с детьми и с пожитками ночью, в мокром снегу. На следующей станции
та же история, и кондуктор уже не давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять мест».
На этом пока и остановимся. Когда-нибудь я напечатаю выпущенные главы и напишу другие, без которых рассказ мой
останется непонятным, усеченным, может, ненужным, во всяком случае, будет не
тем, чем я хотел, но все это после, гораздо после…
Добрые люди винили меня за
то, что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в
то время как вспрянувшая Италия кипела пред моими окнами, тогда я, вероятно, не
остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».