Неточные совпадения
«Я
с вами примирился за ваши „Письма об изучении природы“; в них я понял (насколько человеческому уму можно понимать) немецкую философию — зачем же, вместо продолжения серьезного
труда, вы пишете сказки?» Я отвечал ему несколькими дружескими строками — тем наши сношения и кончились.
С одной стороны, освобождение женщины, призвание ее на общий
труд, отдание ее судеб в ее руки, союз
с нею как
с ровным.
Это дело казалось безмерно трудным всей канцелярии; оно было просто невозможно; но на это никто не обратил внимания, хлопотали о том, чтоб не было выговора. Я обещал Аленицыну приготовить введение и начало, очерки таблиц
с красноречивыми отметками,
с иностранными словами,
с цитатами и поразительными выводами — если он разрешит мне этим тяжелым
трудом заниматься дома, а не в канцелярии. Аленицын переговорил
с Тюфяевым и согласился.
Виц-губернатор был тяжелый педант, формалист, добряк из семинаристов, он сам составлял
с большим
трудом свои язвительные ответы и, разумеется, целью своей жизни делал эту ссору.
«Господи, какая невыносимая тоска! Слабость ли это или мое законное право? Неужели мне считать жизнь оконченною, неужели всю готовность
труда, всю необходимость обнаружения держать под спудом, пока потребности заглохнут, и тогда начать пустую жизнь? Можно было бы жить
с единой целью внутреннего образования, но середь кабинетных занятий является та же ужасная тоска. Я должен обнаруживаться, — ну, пожалуй, по той же необходимости, по которой пищит сверчок… и еще годы надобно таскать эту тяжесть!»
«…Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания — почки, из которых разовьется их счастие. Поймут ли они, отчего мы лентяи, ищем всяких наслаждений, пьем вино и прочее? Отчего руки не подымаются на большой
труд, отчего в минуту восторга не забываем тоски?.. Пусть же они остановятся
с мыслью и
с грустью перед камнями, под которыми мы уснем: мы заслужили их грусть!»
С любовью останавливаюсь я на этом времени дружного
труда, полного поднятого пульса, согласного строя и мужественной борьбы, на этих годах, в которые мы были юны в последний раз!..
Влияние Грановского на университет и на все молодое поколение было огромно и пережило его; длинную светлую полосу оставил он по себе. Я
с особенным умилением смотрю на книги, посвященные его памяти бывшими его студентами, на горячие, восторженные строки об нем в их предисловиях, в журнальных статьях, на это юношески прекрасное желание новый
труд свой примкнуть к дружеской тени, коснуться, начиная речь, до его гроба, считать от него свою умственную генеалогию.
Развитие Грановского не было похоже на наше; воспитанный в Орле, он попал в Петербургский университет. Получая мало денег от отца, он
с весьма молодых лет должен был писать «по подряду» журнальные статьи. Он и друг его Е. Корш,
с которым он встретился тогда и остался
с тех пор и до кончины в самых близких отношениях, работали на Сенковского, которому были нужны свежие силы и неопытные юноши для того, чтобы претворять добросовестный
труд их в шипучее цимлянское «Библиотеки для чтения».
Педанты, которые каплями пота и одышкой измеряют
труд мысли, усомнятся в этом… Ну, а как же, спросим мы их, Прудон и Белинский, неужели они не лучше поняли — хоть бы методу Гегеля, чем все схоласты, изучавшие ее до потери волос и до морщин? А ведь ни тот, ни другой не знали по-немецки, ни тот, ни другой не читали ни одного гегелевского произведения, ни одной диссертации его левых и правых последователей, а только иногда говорили об его методе
с его учениками.
Я ему заметил, что в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что места останутся, кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы начали перегружаться
с детьми и
с пожитками ночью, в мокром снегу. На следующей станции та же история, и кондуктор уже не давал себе
труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали
с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять мест».
Рассказ мой о былом, может, скучен, слаб — но вы, друзья, примите его радушно; этот
труд помог мне пережить страшную эпоху, он меня вывел из праздного отчаяния, в котором я погибал, он меня воротил к вам.
С ним я вхожу не весело, но спокойно (как сказал поэт, которого я безмерно люблю) в мою зиму.
Dann und wann [Время от времени (нем.).] через много лет, все это рассеянное население побывает в старом домике, все эти состарившиеся оригиналы портретов, висящих в маленькой гостиной, где они представлены в студенческих беретах, завернутые в плащи,
с рембрандтовским притязанием со стороны живописца, — в доме тогда становится суетливее, два поколения знакомятся, сближаются… и потом опять все идет на
труд.
Прудон был доволен моим письмом и 15 сентября писал мне из Консьержри: «Я очень рад, что встретился
с вами на одном или на одинаковом
труде; я тоже написал нечто вроде философии революции [Я тогда печатал «Vom andern Ufer».
— Заметьте, — добавил я, — что в Стансфильде тори и их сообщники преследуют не только революцию, которую они смешивают
с Маццини, не только министерство Палмерстона, но, сверх того, человека, своим личным достоинством, своим
трудом, умом достигнувшего в довольно молодых летах места лорда в адмиралтействе, человека без рода и связей в аристократии.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Неточные совпадения
С таких
трудов копейками // Живиться тяжело!
«Давно мы не работали, // Давайте — покосим!» // Семь баб им косы отдали. // Проснулась, разгорелася // Привычка позабытая // К
труду! Как зубы
с голоду, // Работает у каждого // Проворная рука. // Валят траву высокую, // Под песню, незнакомую // Вахлацкой стороне; // Под песню, что навеяна // Метелями и вьюгами // Родимых деревень: // Заплатова, Дырявина, // Разутова, Знобишина, // Горелова, Неелова — // Неурожайка тож…
Правдин. Если вы приказываете. (Читает.) «Любезная племянница! Дела мои принудили меня жить несколько лет в разлуке
с моими ближними; а дальность лишила меня удовольствия иметь о вас известии. Я теперь в Москве, прожив несколько лет в Сибири. Я могу служить примером, что
трудами и честностию состояние свое сделать можно. Сими средствами,
с помощию счастия, нажил я десять тысяч рублей доходу…»
Стародум(читает). «…Я теперь только узнал… ведет в Москву свою команду… Он
с вами должен встретиться… Сердечно буду рад, если он увидится
с вами… Возьмите
труд узнать образ мыслей его». (В сторону.) Конечно. Без того ее не выдам… «Вы найдете… Ваш истинный друг…» Хорошо. Это письмо до тебя принадлежит. Я сказывал тебе, что молодой человек, похвальных свойств, представлен… Слова мои тебя смущают, друг мой сердечный. Я это и давеча приметил и теперь вижу. Доверенность твоя ко мне…
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его
труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи.
С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством,
с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.