Неточные совпадения
Многие из друзей советовали мне начать полное издание «
Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу.
Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок — дело не трудное; но все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
— Сначала еще шло кое-как, первые дни то
есть, ну, так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли
выпить; поднесем им по рюмочке, как следует, они и уйдут да еще
сделают под козырек.
— Я
сделал что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие переговоры и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина, —
будет им война.
Он
был человек даровитый от природы и всю жизнь
делал нелепости, доходившие часто до преступлений.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она
была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами,
делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец мой
был почти всегда прав, и дело оканчивалось его торжеством.
Однажды настороженный, я в несколько недель узнал все подробности о встрече моего отца с моей матерью, о том, как она решилась оставить родительский дом, как
была спрятана в русском посольстве в Касселе, у Сенатора, и в мужском платье переехала границу; все это я узнал, ни разу не
сделав никому ни одного вопроса.
Первое следствие этих открытий
было отдаление от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он всем
делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Результатом этого разговора
было то, что я, мечтавший прежде, как все дети, о военной службе и мундире, чуть не плакавший о том, что мой отец хотел из меня
сделать статского, вдруг охладел к военной службе и хотя не разом, но мало-помалу искоренил дотла любовь и нежность к эполетам, аксельбантам, лампасам.
Дети вообще любят слуг; родители запрещают им сближаться с ними, особенно в России; дети не слушают их, потому что в гостиной скучно, а в девичьей весело. В этом случае, как в тысяче других, родители не знают, что
делают. Я никак не могу себе представить, чтоб наша передняя
была вреднее для детей, чем наша «чайная» или «диванная». В передней дети перенимают грубые выражения и дурные манеры, это правда; но в гостиной они принимают грубые мысли и дурные чувства.
Дома
был постоянно нестерпимый жар от печей, все это должно
было сделать из меня хилого и изнеженного ребенка, если б я не наследовал от моей матери непреодолимого здоровья.
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями не
было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета в том, что
делали.
Лет двенадцати я
был переведен с женских рук на мужские. Около того времени мой отец
сделал два неудачных опыта приставить за мной немца.
Мать моя
была лютеранка и, стало
быть, степенью религиознее; она всякий месяц раз или два ездила в воскресенье в свою церковь, или, как Бакай упорно называл, «в свою кирху», и я от нечего
делать ездил с ней. Там я выучился до артистической степени передразнивать немецких пасторов, их декламацию и пустословие, — талант, который я сохранил до совершеннолетия.
Он
был тогда народнее Николая; отчего, не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не
сделал, и солдаты, для которых он
делал один вред, любили его.
Вид из него обнимал верст пятнадцать кругом; озера нив, колеблясь, стлались без конца; разные усадьбы и села с белеющими церквами видны
были там-сям; леса разных цветов
делали полукруглую раму, и черезо все — голубая тесьма Москвы-реки.
Около того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла бабушка Ника, матери он лишился в первом детстве. В их доме
была суета, и Зонненберг, которому нечего
было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь день оставить у нас. Ник
был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во все мешался, ничего не понимая,
делал замечания, поправлял воротник рубашки у Ника, торопился домой, словом,
был очень противен. Через месяц мы не могли провести двух дней, чтоб не увидеться или не написать письмо; я с порывистостью моей натуры привязывался больше и больше к Нику, он тихо и глубоко любил меня.
Я так долго возмущался против этой несправедливости, что наконец понял ее: он вперед
был уверен, что всякий человек способен на все дурное и если не
делает, то или не имеет нужды, или случай не подходит; в нарушении же форм он видел личную обиду, неуважение к нему или «мещанское воспитание», которое, по его мнению, отлучало человека от всякого людского общества.
Разумеется, он не
был счастлив, всегда настороже, всем недовольный, он видел с стесненным сердцем неприязненные чувства, вызванные им у всех домашних; он видел, как улыбка пропадала с лица, как останавливалась речь, когда он входил; он говорил об этом с насмешкой, с досадой, но не
делал ни одной уступки и шел с величайшей настойчивостью своей дорогой.
У него
были привилегированные воры; крестьянин, которого он
сделал сборщиком оброка в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять в Москве дом.
В десятом часу утра камердинер, сидевший в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну, мою экс-нянюшку, что барин встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он
пил один в своем кабинете. Все в доме принимало иной вид, люди начинали чистить комнаты, по крайней мере показывали вид, что
делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась перед печью и, не мигая, смотрела в огонь.
Обедали мы в четвертом часу. Обед длился долго и
был очень скучен. Спиридон
был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой — его собственная
делали обед довольно тощим, несмотря на то что блюд
было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз, в который он сам клал разные куски для собак; сверх того, он их кормил с своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Этого
было довольно. По второму слову инженера Пименов вынимал платок,
делал зонтик из руки и, наконец, вскакивал.
Испуганная старуха, имевшая в виду, сверх того, попросить крупки да мучки, бросалась на квас и салат,
делая вид, что страшно
ест.
Отец мой показывал вид совершенного невнимания, слушая его:
делал серьезную мину, когда тот
был уверен, что морит со смеху, и переспрашивал, как будто не слыхал, в чем дело, если тот рассказывал что-нибудь поразительное.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно больным. Сенатор умер, пустота около него
была еще больше, даже и камердинер
был другой, но он сам
был тот же, одни физические силы изменили, тот же злой ум, та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел свое прежнее кочевье в старом доме и
делал комиссии.
Мудрено
было бы сказать отчего, если б главная цель, с которой он все это
делал,
была неизвестна; он хотел одного — лишить своих братьев наследства, и этого он достигал вполне «привенчиванием» сына.
Он даже нехотя отвечал на мои романтические и философские возражения; его ответы
были коротки, он их
делал улыбаясь и с той деликатностью, с которой большой, старый мастиф играет с шпицем, позволяя ему себя теребить и только легко отгоняя лапой.
Как большая часть живых мальчиков, воспитанных в одиночестве, я с такой искренностью и стремительностью бросался каждому на шею, с такой безумной неосторожностью
делал пропаганду и так откровенно сам всех любил, что не мог не вызвать горячий ответ со стороны аудитории, состоящей из юношей почти одного возраста (мне
был тогда семнадцатый год).
Вот этот-то профессор, которого надобно
было вычесть для того, чтоб осталось девять, стал больше и больше
делать дерзостей студентам; студенты решились прогнать его из аудитории. Сговорившись, они прислали в наше отделение двух парламентеров, приглашая меня прийти с вспомогательным войском. Я тотчас объявил клич идти войной на Малова, несколько человек пошли со мной; когда мы пришли в политическую аудиторию, Малов
был налицо и видел нас.
У всех студентов на лицах
был написан один страх, ну, как он в этот день не
сделает никакого грубого замечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная аудитория
была непокойна и издавала глухой, сдавленный гул. Малов
сделал какое-то замечание, началось шарканье.
Легко может
быть, что в противном случае государь прислал бы флигель-адъютанта, который для получения креста
сделал бы из этого дела заговор, восстание, бунт и предложил бы всех отправить на каторжную работу, а государь помиловал бы в солдаты.
— Слушайте, — сказал я, — вы можете
быть уверены, что ректор начнет не с вас, а с меня; говорите то же самое с вариациями; вы же и в самом деле ничего особенного не
сделали. Не забудьте одно: за то, что вы шумели, и за то, что лжете, — много-много вас посадят в карцер; а если вы проболтаетесь да кого-нибудь при мне запутаете, я расскажу в аудитории, и мы отравим вам ваше существование.
Нас
было велено содержать на хлебе и воде, ректор прислал какой-то суп, мы отказались и хорошо
сделали: как только смерклось и университет опустел, товарищи принесли нам сыру, дичи, сигар, вина и ликеру.
Гумбольдт все слушал без шляпы и на все отвечал — я уверен, что все дикие, у которых он
был, краснокожие и медного цвета,
сделали ему меньше неприятностей, чем московский прием.
«Что же он
делал?» — «Так, самое, то
есть, пустое: травы наберет, песок смотрит, как-то в солончаках говорит мне через толмача: полезай в воду, достань, что на дне; ну, я достал, обыкновенно, что на дне бывает, а он спрашивает: что, внизу очень холодна вода?
Когда он ушел, я бросилась на постель и горько, горько плакала, потом стала думать, что
делать — все сколько-нибудь ценные вещи — кольцы, ложки — давно
были заложены; я видела один выход: приходилось идти к нашим и просить их тяжелой, холодной помощи.
Когда приговоренных молодых людей отправляли по этапам, пешком, без достаточно теплой одежды, в Оренбург, Огарев в нашем кругу и И. Киреевский в своем
сделали подписки. Все приговоренные
были без денег. Киреевский привез собранные деньги коменданту Стаалю, добрейшему старику, о котором нам придется еще говорить. Стааль обещался деньги отдать и спросил Киреевского...
— Вы
делали для них подписку, это еще хуже. На первый раз государь так милосерд, что он вас прощает, только, господа, предупреждаю вас, за вами
будет строгий надзор,
будьте осторожны.
Делали шалости и мы, пировали и мы, но основной тон
был не тот, диапазон
был слишком поднят. Шалость, разгул не становились целью. Цель
была вера в призвание; положимте, что мы ошибались, но, фактически веруя, мы уважали в себе и друг в друге орудия общего дела.
Накануне он с утра поехал с Полежаевым, который тогда
был с своим полком в Москве, —
делать покупки, накупил чашек и даже самовар, разных ненужных вещей и, наконец, вина и съестных припасов, то
есть пастетов, фаршированных индеек и прочего.
Тяжелый сон снова смыкает глаза; часа через два просыпаешься гораздо свежее. Что-то они
делают там? Кетчер и Огарев остались ночевать. Досадно, что жженка так на голову действует, надобно признаться, она
была очень вкусна. Вольно же
пить жженку стаканом; я решительно отныне и до века
буду пить небольшую чашку.
Сначала ему
было трудно читать, потом, одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь
делал знак рукой министру. Министр закрывал глаза от ужаса.
Неосторожный, невоздержный на язык, он беспрестанно
делал ошибки; увлекаемый первым впечатлением, которое у него
было рыцарски благородно, он вдруг вспоминал свое положение и сворачивал с полдороги.
Обед
был большой. Мне пришлось сидеть возле генерала Раевского, брата жены Орлова. Раевский
был тоже в опале с 14 декабря; сын знаменитого Н. Н. Раевского, он мальчиком четырнадцати лет находился с своим братом под Бородином возле отца; впоследствии он умер от ран на Кавказе. Я рассказал ему об Огареве и спросил, может ли и захочет ли Орлов что-нибудь
сделать.
Я отворил окно — день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил у унтера воды и
выпил целую кружку. О сне не
было и в помышлении. Впрочем, и лечь
было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в канцелярии находился только большой стол, заваленный бумагами, и в углу маленький стол, еще более заваленный бумагами. Скудный ночник не мог освещать комнату, а
делал колеблющееся пятно света на потолке, бледневшее больше и больше от рассвета.
Старик, о котором идет речь,
был существо простое, доброе и преданное за всякую ласку, которых, вероятно, ему не много доставалось в жизни. Он
делал кампанию 1812 года, грудь его
была покрыта медалями, срок свой он выслужил и остался по доброй воле, не зная, куда деться.
Когда офицеры ознакомились со мной, они
делали все маленькие льготы и облегчения, которые от них зависели, жаловаться на них
было бы грешно.
Я имею отвращение к людям, которые не умеют, не хотят или не дают себе труда идти далее названия, перешагнуть через преступление, через запутанное, ложное положение, целомудренно отворачиваясь или грубо отталкивая. Это
делают обыкновенно отвлеченные, сухие, себялюбивые, противные в своей чистоте натуры или натуры пошлые, низшие, которым еще не удалось или не
было нужды заявить себя официально: они по сочувствию дома на грязном дне, на которое другие упали.
— Вместо того чтоб губить людей, вы бы лучше
сделали представление о закрытии всех школ и университетов, это предупредит других несчастных, — а впрочем, вы можете
делать что хотите, но
делать без меня, нога моя не
будет в комиссии.