Неточные совпадения
Он возвратился с моей матерью за три месяца до моего рождения и,
проживши год в тверском именье после московского пожара, переехал на житье в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее устроить
жизнь.
Когда тело покойника явилось перед монастырскими воротами, они отворились, и вышел Мелхиседек со всеми монахами встретить тихим, грустным пением бедный гроб страдальца и проводить до могилы. Недалеко от могилы Вадима покоится другой прах, дорогой нам, прах Веневитинова с надписью: «Как знал он
жизнь, как мало
жил!» Много знал и Вадим
жизнь!
Нет, эта высокая
жизнь не бред горячки, не обман воображения, она слишком высока для обмана, она действительна, я
живу ею, я не могу вообразить себя с иною жизнию.
Соколовский, автор «Мироздания», «Хевери» и других довольно хороших стихотворений, имел от природы большой поэтический талант, но не довольно дико самобытный, чтоб обойтись без развития, и не довольно образованный, чтоб развиться. Милый гуляка, поэт в
жизни, он вовсе не был политическим человеком. Он был очень забавен, любезен, веселый товарищ в веселые минуты, bon vivant, [любитель хорошо
пожить (фр.).] любивший покутить — как мы все… может, немного больше.
И так они
живут себе лет пятнадцать. Муж, жалуясь на судьбу, — сечет полицейских, бьет мещан, подличает перед губернатором, покрывает воров, крадет документы и повторяет стихи из «Бахчисарайского фонтана». Жена, жалуясь на судьбу и на провинциальную
жизнь, берет все на свете, грабит просителей, лавки и любит месячные ночи, которые называет «лунными».
Удивительный человек, он всю
жизнь работал над своим проектом. Десять лет подсудимости он занимался только им; гонимый бедностью и нуждой в ссылке, он всякий день посвящал несколько часов своему храму. Он
жил в нем, он не верил, что его не будут строить: воспоминания, утешения, слава — все было в этом портфеле артиста.
Это не было ни отчуждение, ни холодность, а внутренняя работа — чужая другим, она еще себе была чужою и больше предчувствовала, нежели знала, что в ней. В ее прекрасных чертах было что-то недоконченное, невысказавшееся, им недоставало одной искры, одного удара резцом, который должен был решить, назначено ли ей истомиться, завянуть на песчаной почве, не зная ни себя, ни
жизни, или отразить зарево страсти, обняться ею и
жить, — может, страдать, даже наверное страдать, но много
жить.
Очень мало опытный в
жизни и брошенный в мир, совершенно мне чуждый, после девятимесячной тюрьмы, я
жил сначала рассеянно, без оглядки, новый край, новая обстановка рябили перед глазами.
Я сначала
жил в Вятке не один. Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей
жизни, при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг
жил со мною в Вятке; я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
«…Мои желания остановились. Мне было довольно, — я
жил в настоящем, ничего не ждал от завтрашнего дня, беззаботно верил, что он и не возьмет ничего. Личная
жизнь не могла больше дать, это был предел; всякое изменение должно было с какой-нибудь стороны уменьшить его.
Все воскресло в моей душе, я
жил, я был юноша, я жал всем руку, — словом, это одна из счастливейших минут
жизни, ни одной мрачной мысли.
В самой пасти чудовища выделяются дети, не похожие на других детей; они растут, развиваются и начинают
жить совсем другой
жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всем гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа, но остаются, и если умирают на полдороге, то не всё умирает с ними. Это начальные ячейки, зародыши истории, едва заметные, едва существующие, как все зародыши вообще.
«Господи, какая невыносимая тоска! Слабость ли это или мое законное право? Неужели мне считать
жизнь оконченною, неужели всю готовность труда, всю необходимость обнаружения держать под спудом, пока потребности заглохнут, и тогда начать пустую
жизнь? Можно было бы
жить с единой целью внутреннего образования, но середь кабинетных занятий является та же ужасная тоска. Я должен обнаруживаться, — ну, пожалуй, по той же необходимости, по которой пищит сверчок… и еще годы надобно таскать эту тяжесть!»
Она у нас
прожила год. Время под конец нашей
жизни в Новгороде было тревожно — я досадовал на ссылку и со дня на день ждал в каком-то раздраженье разрешения ехать в Москву. Тут я только заметил, что горничная очень хороша собой… Она догадалась!.. и все прошло бы без шага далее. Случай помог. Случай всегда находится, особенно когда ни с одной стороны его не избегают.
И как только мы очутились одни, окруженные деревьями и полями, — мы широко вздохнули и опять светло взглянули на
жизнь. Мы
жили в деревне до поздней осени. Изредка приезжали гости из Москвы, Кетчер гостил с месяц, все друзья явились к 26 августа; потом опять тишина, тишина и лес, и поля — и никого, кроме нас.
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полноте
жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы
жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки.
Чаадаев и славяне равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской
жизни, — сфинксом, спящим под солдатской шинелью и под царским надзором; они равно спрашивали: «Что же из этого будет? Так
жить невозможно: тягость и нелепость настоящего очевидны, невыносимы — где же выход?»
Такова общая атмосфера европейской
жизни. Она тяжелее и невыносимее там, где современное западное состояние наибольше развито, там, где оно вернее своим началам, где оно богаче, образованнее, то есть промышленнее. И вот отчего где-нибудь в Италии или Испании не так невыносимо удушливо
жить, как в Англии и во Франции… И вот отчего горная, бедная сельская Швейцария — единственный клочок Европы, в который можно удалиться с миром.
Неточные совпадения
Высокой страсти не имея // Для звуков
жизни не щадить, // Не мог он ямба от хорея, // Как мы ни бились, отличить. // Бранил Гомера, Феокрита; // Зато читал Адама Смита // И был глубокий эконом, // То есть умел судить о том, // Как государство богатеет, // И чем
живет, и почему // Не нужно золота ему, // Когда простой продукт имеет. // Отец понять его не мог // И земли отдавал в залог.
Он думал о благополучии дружеской
жизни, о том, как бы хорошо было
жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум,
живут как-то вполовину, на
жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Видно было, что хозяин приходил в дом только отдохнуть, а не то чтобы
жить в нем; что для обдумыванья своих планов и мыслей ему не надобно было кабинета с пружинными креслами и всякими покойными удобствами и что
жизнь его заключалась не в очаровательных грезах у пылающего камина, но прямо в деле.
— А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и не называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что
жил высшими потребностями
жизни. Мне нужны книги, я должен
жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно
прожить и не разорившись, если бы
жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь вот как!