Неточные совпадения
Что было и как было, я не умею сказать; испуганные люди забились в углы, никто ничего не знал о происходившем, ни Сенатор, ни мой отец никогда
при мне не говорили об
этой сцене. Шум мало-помалу утих, и раздел имения был сделан, тогда или в другой день — не помню.
Лейб-гвардии капитаном Измайловского полка он находился
при миссии в Лондоне; Павел, увидя
это в списках, велел ему немедленно явиться в Петербург. Дипломат-воин отправился с первым кораблем и явился на развод.
При всем
этом можно себе представить, как томно и однообразно шло для меня время в странном аббатстве родительского дома.
Разумеется, отсутствие, с одной стороны, всякого воспитания, с другой — крестьянской простоты
при рабстве внесли бездну уродливого и искаженного в их нравы, но
при всем
этом они, как негры в Америке, остались полудетьми: безделица их тешит, безделица огорчает; желания их ограниченны и скорее наивны и человечественны, чем порочны.
Немец
при детях — и не гувернер и не дядька,
это совсем особенная профессия.
В самом деле, большей частию в
это время немца
при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях, то немец
при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
Надобно же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз
при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton. Я тогда еще не знал, что каламбур
этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки Евангелие с холодным чувством,
это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты,
при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на душу.
При Николае де Санглен попал сам под надзор полиции и считался либералом, оставаясь тем же, чем был; по одному
этому легко вымерить разницу царствований.
Село
это принадлежало сыну «старшего брата», о котором мы говорили
при разделе.
Сцена
эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лег я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна,
это доказала вся жизнь наша. Но, видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на
этом месте; Александр был тоже искренен, положивши первый камень храма, который, как Иосиф II сказал, и притом ошибочно,
при закладке какого-то города в Новороссии, — сделался последним.
Разве он унес с собой в могилу какое-нибудь воспоминание, которого никому не доверил, или
это было просто следствие встречи двух вещей до того противоположных, как восемнадцатый век и русская жизнь,
при посредстве третьей, ужасно способствующей капризному развитию, — помещичьей праздности.
Я с детства ненавидел
этого министра без портфеля, он
при мне раз на дворе бил какого-то старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть не упал в обморок.
Вольтер
этой почтенной фаланги был начальник тайной полиции
при Александре — Яков Иванович де Санглен; ее молодой человек, подававший надежды, — Пимен Арапов.
Учились ли мы
при всем
этом чему-нибудь, могли ли научиться?
Я долго смеялся над
этим приговором, то есть долго не понимал, что язык-то у нас тогда действительно был скверный, и если птичий, то, наверное, птицы, состоящей
при Минерве.
Этот-то человек, живший последним открытием, вчерашним вопросом, новой новостью в теории и в событиях, менявшийся, как хамелеон,
при всей живости ума, не мог понять сен-симонизма.
После его смерти издали его сочинения и
при них хотели приложить его портрет в солдатской шинели. Цензура нашла
это неприличным, бедный страдалец представлен в офицерских эполетах — он был произведен в больнице.
Года за полтора перед тем познакомились мы с В.,
это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава оставалась
при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
Но
при всем
этом что же дело, что же следствие и процесс?
Этот анекдот, которого верность не подлежит ни малейшему сомнению, бросает большой свет на характер Николая. Как же ему не пришло в голову, что если человек, которому он не отказывает в уважении, храбрый воин, заслуженный старец, — так упирается и так умоляет пощадить его честь, то, стало быть, дело не совсем чисто? Меньше нельзя было сделать, как потребовать налицо Голицына и велеть Стаалю
при нем объяснить дело. Он
этого не сделал, а велел нас строже содержать.
— Что, вы не видите, что ли, что
это — записки герцога Сен-Симона, который был
при Людовике Четырнадцатом?
Когда я подписал, Шубинский позвонил и велел позвать священника. Священник взошел и подписал под моей подписью, что все показания мною сделаны были добровольно и без всякого насилия. Само собою разумеется, что он не был
при допросах и что даже не спросил меня из приличия, как и что было (а
это опять мой добросовестный за воротами!).
Станционного дома не было; вотяки (безграмотные) справляли должность смотрителей, развертывали подорожную, справлялись, две ли печати или одна, кричали «айда, айда!» и запрягали лошадей, разумеется, вдвое скорее, чем бы
это сделалось
при смотрителе.
Дело дошло до Петербурга. Петровскую арестовали (почему не Тюфяева?), началось секретное следствие. Ответы диктовал Тюфяев, он превзошел себя в
этом деле. Чтоб разом остановить его и отклонить от себя опасность вторичного непроизвольного путешествия в Сибирь, Тюфяев научил Петровскую сказать, что брат ее с тех пор с нею в ссоре, как она, увлеченная молодостью и неопытностью, лишилась невинности
при проезде императора Александра в Пермь, за что и получила через генерала Соломку пять тысяч рублей.
Он развил одни буйные страсти, одни дурные наклонности, и
это не удивительно: всему порочному позволяют у нас развиваться долгое время беспрепятственно, а за страсти человеческие посылают в гарнизон или в Сибирь
при первом шаге…
Один закоснелый сармат, старик, уланский офицер
при Понятовском, делавший часть наполеоновских походов, получил в 1837 году дозволение возвратиться в свои литовские поместья. Накануне отъезда старик позвал меня и несколько поляков отобедать. После обеда мой кавалерист подошел ко мне с бокалом, обнял меня и с военным простодушием сказал мне на ухо: «Да зачем же вы, русский?!» Я не отвечал ни слова, но замечание
это сильно запало мне в грудь. Я понял, что
этому поколению нельзя было освободить Польшу.
— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только на
это надобно родиться-с;
это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали
при воспоминании славного предшественника.
—
Это так у нас, домашнее выражение. Скучно, знаете,
при наказании, ну, так велишь сечь да куришь трубку; обыкновенно к концу трубки и наказанию конец — ну, а в экстренных случаях велишь иной раз и на две трубки угостить приятеля. Полицейские привычны, знают примерно сколько.
На
этом гробе, на
этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых рук, жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая к нему, была украшена статуями ветхозаветных лиц.
При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая путь, по которому им идти не пришлось. Внутри
этого храма были вся евангельская история и история апостольских деяний.
Все крестьяне, таким образом, были отданы под надзор полиции, и
это при полном знании, какое хищное, плотоядное, развратное существо — наш полицейский чиновник.
При посторонних печальные фигуры
эти обыкновенно молчали, с завистливой ненавистью поглядывали друг на друга… вздыхая, качали головой, крестились и бормотали себе под нос счет петель, молитвы, а может, и брань.
Женщина
эта играла очень не важную роль, пока княжна была жива, но потом так ловко умела приладиться к капризам княгини и к ее тревожному беспокойству о себе, что вскоре заняла
при ней точно то место, которое сама княгиня имела
при тетке.
Со всем тем княгиня, в сущности, после смерти мужа и дочерей скучала и бывала рада, когда старая француженка, бывшая гувернанткой
при ее дочерях, приезжала к ней погостить недели на две или когда ее племянница из Корчевы навещала ее. Но все
это было мимоходом, изредка, а скучное с глазу на глаз с компаньонкой не наполняло промежутков.
Я сначала жил в Вятке не один. Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни,
при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг жил со мною в Вятке; я забыл об
этом, рассказывая мою ссылку.
Все
это было
при муже; он не сказал ни слова.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне.
Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде
при сильных потрясениях
эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в
этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
— О ком она говорит? — закричал Сенатор. — А? Как
это вы, сестрица, позволяете, чтоб
эта, черт знает кто такая,
при вас так говорила о дочери вашего брата? Да и вообще, зачем
эта шваль здесь? Вы ее тоже позвали на совет? Что она вам — родственница, что ли?
Зачем
это существо попалось мне именно в
этот день, именно
при въезде в Москву? Я вспомнил «Безумную» Козлова, и ее он встретил под Москвой.
Но вот младенец подает знаки жизни; я не знаю выше и религиознее чувства, как то, которое наполняет душу
при осязании первых движений будущей жизни, рвущейся наружу, расправляющей свои не готовые мышцы,
это первое рукоположение, которым отец благословляет на бытие грядущего пришельца и уступает ему долю своей жизни.
Все
это писано
при жандармах.
Эта остановка
при начале,
это незавершение своего дела,
эти дома без крыши, фундаменты без домов и пышные сени, ведущие в скромное жилье, — совершенно в русском народном духе.
Сказавши
это, он бросился на кресло, изнеможенный, и замолчал.
При слове «гильотина» хозяин побледнел, гости обеспокоились, сделалась пауза. Магистр был уничтожен, но именно в
эти минуты самолюбие людское и закусывает удила. И. Тургенев советует человеку, когда он так затешется в споре, что самому сделается страшно, провесть раз десять языком внутри рта, прежде чем вымолвить слово.
Ну, помилуйте, сами обсудите, к чему
это нужно, теперь все прошло, как дим, — ви что-то молвили
при моей кухарке, — чухна, кто ее знает, я даже так немножко очень испугався».
Жандармы — цвет учтивости, если б не священная обязанность, не долг службы, они бы никогда не только не делали доносов, но и не дрались бы с форейторами и кучерами
при разъездах. Я
это знаю с Крутицких казарм, где офицер désolé [расстроенный (фр.).] был так глубоко огорчен необходимостью шарить в моих карманах.
А ведь пресмешно, сколько секретарей, асессоров, уездных и губернских чиновников домогались, долго, страстно, упорно домогались, чтоб получить
это место; взятки были даны, святейшие обещания получены, и вдруг министр, исполняя высочайшую волю и в то же время делая отместку тайной полиции, наказывал меня
этим повышением, бросал человеку под ноги, для позолоты пилюли,
это место — предмет пламенных желаний и самолюбивых грез, — человеку, который его брал с твердым намерением бросить
при первой возможности.
Между рекомендательными письмами, которые мне дал мой отец, когда я ехал в Петербург, было одно, которое я десять раз брал в руки, перевертывал и прятал опять в стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо
это было к семидесятилетней знатной, богатой даме; дружба ее с моим отцом шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она была
при дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой на отдых, лет тридцать тому назад.
При Екатерине двор и гвардия в самом деле обнимали все образованное в России; больше или меньше
это продолжалось до 1812 года.
Не вызванный ничем с моей стороны, он счел нужным сказать, что он не терпит, чтоб советники подавали голос или оставались бы письменно
при своем мнении, что
это задерживает дела, что если что не так, то можно переговорить, а как на мнения пойдет, то тот или другой должен выйти в отставку.
Разговора
этого было совершенно достаточно для обоих. Выходя от него, я решился не сближаться с ним. Сколько я мог заметить, впечатление, произведенное мною на губернатора, было в том же роде, как то, которое он произвел на меня, то есть мы настолько терпеть не могли друг друга, насколько
это возможно было
при таком недавнем и поверхностном знакомстве.