Неточные совпадения
Разумеется, что
при такой обстановке
я был отчаянный патриот и собирался в полк; но исключительное чувство национальности никогда до добра не доводит;
меня оно довело до следующего. Между прочими у нас бывал граф Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы.
За
мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но
мне было скучно смотреть, как они целый день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому
при всяком удобном случае
я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
— Если вашему величеству угодно будет
мне позволить, — отвечал капитан
при посольстве.
Мой отец не соглашался, говорил, что он разлюбил все военное, что он надеется поместить
меня со временем где-нибудь
при миссии в теплом крае, куда и он бы поехал оканчивать жизнь.
При всем этом можно себе представить, как томно и однообразно шло для
меня время в странном аббатстве родительского дома.
Я с удивлением присутствовал
при смерти двух или трех из слуг моего отца: вот где можно было судить о простодушном беспечии, с которым проходила их жизнь, о том, что на их совести вовсе не было больших грехов, а если кой-что случилось, так уже покончено на духу с «батюшкой».
Я был влюблен в Херубима и в графиню, и, сверх того,
я сам был Херубим; у
меня замирало сердце
при чтении, и, не давая себе никакого отчета,
я чувствовал какое-то новое ощущение.
При этом он делал рукой движение человека, попавшего в воду и не умеющего плавать. Каждый стих он заставлял
меня повторять несколько раз и все качал головой.
Надобно же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз
при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton.
Я тогда еще не знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
При брауншвейг-вольфенбюттельском воине
я иногда похаживал к каким-то мальчикам,
при которых жил его приятель тоже в должности «немца» и с которыми мы делали дальние прогулки; после него
я снова оставался в совершенном одиночестве — скучал, рвался из него и не находил выхода.
В первой молодости моей
я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь
я взял в руки Евангелие с холодным чувством, это
меня проводило через всю жизнь; во все возрасты,
при разных событиях
я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на душу.
С ними приходили дети с светло-палевыми волосами; босые и запачканные, они всё совались вперед, старухи всё их дергали назад; дети кричали, старухи кричали на них, ловили
меня при всяком случае и всякий год удивлялись, что
я так вырос.
При всем том
мне было жаль старый каменный дом, может, оттого, что
я в нем встретился в первый раз с деревней;
я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза.
При выезде из деревни, в нише, стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колени и запели молитву, к ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; [музыканты, играющие на дудке (от ит. pifferare).]
я был глубоко потрясен, глубоко тронут.
Когда мы ехали назад,
я увидел издали на поле старосту, того же, который был
при нас, он сначала не узнал
меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько,
я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждившегося Васильевского.
Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лег
я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. Но, видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на этом месте; Александр был тоже искренен, положивши первый камень храма, который, как Иосиф II сказал, и притом ошибочно,
при закладке какого-то города в Новороссии, — сделался последним.
— Проси, — говорил мой отец и, обращаясь к Пименову, прибавлял: — Дмитрий Иванович, пожалуйста, будьте осторожны
при нем; у него несчастный тик, когда он говорит, как-то странно заикается, точно будто у него хроническая отрыжка. —
При этом он представлял совершенно верно полковника. —
Я знаю, вы человек смешливый, пожалуйста, воздержитесь.
…Тихо проходил
я иногда мимо его кабинета, когда он, сидя в глубоких креслах, жестких и неловких, окруженный своими собачонками, один-одинехонек играл с моим трехлетним сыном. Казалось, сжавшиеся руки и окоченевшие нервы старика распускались
при виде ребенка, и он отдыхал от беспрерывной тревоги, борьбы и досады, в которой поддерживал себя, дотрагиваясь умирающей рукой до колыбели.
Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и
при всем том
я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства.
В 1836 году
я представлял «Угара», а жена жандармского полковника — «Марфу»
при всем вятском бомонде и
при Тюфяеве.
Вадим умер в феврале 1843 г.;
я был
при его кончине и тут в первый раз видел смерть близкого человека, и притом во всем не смягченном ужасе ее, во всей бессмысленной случайности, во всей тупой, безнравственной несправедливости.
Я долго смеялся над этим приговором, то есть долго не понимал, что язык-то у нас тогда действительно был скверный, и если птичий, то, наверное, птицы, состоящей
при Минерве.
Во втором письме, от 6 июля, сказано: «Сегодня акт, но
я не был,
я не хотел быть вторым
при получении медали».
При этом
я не могу не рассказать, что случилось с Соколовским.
— Может, слишком много занимался? — И
при этом вопросе видно, что прежде ответа он усомнился. —
Я и забыл, ведь вчера ты, кажется, был у Николаши [Голохвастова (Прим. А. И. Герцена.)] и у Огарева?
Вся дворня провожала
меня по лестнице со слезами, бросаясь целовать
меня, мои руки, —
я заживо присутствовал
при своем выносе; полицмейстер хмурился и торопил.
Жандармский ротмистр, бывший
при наказании, добрый старик, сообщил
мне подробности, которые
я передаю.
Когда
я подписал, Шубинский позвонил и велел позвать священника. Священник взошел и подписал под моей подписью, что все показания
мною сделаны были добровольно и без всякого насилия. Само собою разумеется, что он не был
при допросах и что даже не спросил
меня из приличия, как и что было (а это опять мой добросовестный за воротами!).
При этом он
мне рассказал происшествие, истинность которого
я имел случай после поверить по документам в канцелярии министра внутренних дел.
Один закоснелый сармат, старик, уланский офицер
при Понятовском, делавший часть наполеоновских походов, получил в 1837 году дозволение возвратиться в свои литовские поместья. Накануне отъезда старик позвал
меня и несколько поляков отобедать. После обеда мой кавалерист подошел ко
мне с бокалом, обнял
меня и с военным простодушием сказал
мне на ухо: «Да зачем же вы, русский?!»
Я не отвечал ни слова, но замечание это сильно запало
мне в грудь.
Я понял, что этому поколению нельзя было освободить Польшу.
— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил
мне в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только на это надобно родиться-с; это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали
при воспоминании славного предшественника.
Губернатор Корнилов должен был назначить от себя двух чиновников
при ревизии.
Я был один из назначенных. Чего не пришлось
мне тут прочесть! — и печального, и смешного, и гадкого. Самые заголовки дел поражали
меня удивлением.
Через несколько дней явился как-то утром староста, похудевший и еще более седой, нежели был.
Я заметил, что
при всей радости он был что-то грустен и под влиянием какой-то тяжелой мысли.
При самом выезде из Вятской губернии
мне еще пришлось проститься с чиновническим миром, и он pour la clôture [на прощание (фр.).] явился во всем блеске.
— А то дело, что исправник велел узнать, а
я рассыльный
при земском суде.
— Исправник здесь, — отвечал
мне полупьяный Лазарев, которого
я видел в Вятке.
При этом он дерзко и грубо уставил на
меня глаза — и вдруг бросился ко
мне с распростертыми объятиями.
Надобно
при этом вспомнить, что после смены Тюфяева чиновники, видя мои довольно хорошие отношения с новым губернатором, начинали
меня побаиваться.
Раз Небаба зашел ко
мне поутру, чтоб сказать, что едет на несколько дней в Москву,
при этом он как-то умильно-лукаво улыбался.
«Большая кузина», — и
при этом названии
я не могу без улыбки вспомнить, что она была прекрошечная ростом, — сообщила разом своей ставленнице все бродившее в ее собственной душе: шиллеровские идеи и идеи Руссо, революционные мысли, взятые у
меня, и мечты влюбленной девушки, взятые у самой себя.
Сбитый канцелярией с моих занятий,
я вел беспокойно праздную жизнь;
при особенной удобовпечатлимости или, лучше сказать, удободвижимости характера и отсутствии опытности можно было ждать ряд всякого рода столкновений.
Я сначала жил в Вятке не один. Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни,
при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб
меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда
я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг жил со
мною в Вятке;
я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
Я был страшным камнем преткновения для всей тайной полиции нашего сада, дамы и мужчины удивлялись моей скрытности и
при всех стараниях не могли открыть, за кем
я ухаживаю, кто
мне особенно нравится, что действительно было нелегко,
я решительно ни за кем не ухаживал, и все барышни
мне не особенно нравились.
Одним утром Матвей взошел ко
мне в спальню с вестью, что старик Р. «приказал долго жить».
Мной овладело какое-то странное чувство
при этой вести,
я повернулся на другой бок и не торопился одеваться,
мне не хотелось видеть мертвеца. Взошел Витберг, совсем готовый. «Как? — говорил он, — вы еще в постеле! разве вы не слыхали, что случилось? чай, бедная Р. одна, пойдемте проведать, одевайтесь скорее».
Я оделся — мы пошли.
Всегда серьезная беседа Витберга иной раз утомляла
меня, мучимый моим тяжелым отношением к Р.,
я не мог быть
при ней свободен.
Не знаю. В последнее время, то есть после окончания моего курса, она была очень хорошо расположена ко
мне; но мой арест, слухи о нашем вольном образе мыслей, об измене православной церкви
при вступлении в сен-симонскую «секту» разгневали ее; она с тех пор
меня иначе не называла, как «государственным преступником» или «несчастным сыном брата Ивана». Весь авторитет Сенатора был нужен, чтоб она решилась отпустить NataLie в Крутицы проститься со
мной.
Зачем это существо попалось
мне именно в этот день, именно
при въезде в Москву?
Я вспомнил «Безумную» Козлова, и ее он встретил под Москвой.
…Когда мы выезжали из Золотых ворот вдвоем, без чужих, солнце, до тех пор закрытое облаками, ослепительно осветило нас последними ярко-красными лучами, да так торжественно и радостно, что мы сказали в одно слово: «Вот наши провожатые!»
Я помню ее улыбку
при этих словах и пожатье руки.
Но вот младенец подает знаки жизни;
я не знаю выше и религиознее чувства, как то, которое наполняет душу
при осязании первых движений будущей жизни, рвущейся наружу, расправляющей свои не готовые мышцы, это первое рукоположение, которым отец благословляет на бытие грядущего пришельца и уступает ему долю своей жизни.
— Ничего, ну только вы правы, — у
меня есть маленький… если б вы знали, — и
при этих словах лицо ее оживилось, — какой славный, как он хорош, даже соседи, все удивляются ему.
Р. S. Сегодня акт, но
я не был, ибо не хочу быть вторым
при получении награды.