Неточные совпадения
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал
после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо
всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во
всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец
после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну
после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал два раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он
все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
После переезда Сенатора
все в доме стало принимать более и более угрюмый вид.
Каждый год отец мой приказывал мне говеть. Я побаивался исповеди, и вообще церковная mise en scene [постановка (фр.).] поражала меня и пугала; с истинным страхом подходил я к причастию; но религиозным чувством я этого не назову, это был тот страх, который наводит
все непонятное, таинственное, особенно когда ему придают серьезную торжественность; так действует ворожба, заговаривание. Разговевшись
после заутрени на святой неделе и объевшись красных яиц, пасхи и кулича, я целый год больше не думал о религии.
Вслед за тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по
всем передним сенаторов и присутственных мест, по которым он ездил с утра до ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись
после обеда, сообщил мне, что в Петербурге был бунт и что по Галерной стреляли «в пушки».
На другой день
после приезда кузина ниспровергла
весь порядок моих занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и Анахарсисово путешествие.
Я написал ей записку, умолял простить меня;
после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она обняла меня и тут объяснила
всю важность дела.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор
после раздела, на худой конец, был пять раз в Новоселье, и
все оставалось шито и крыто.
Для служащих были особые курсы
после обеда, чрезвычайно ограниченные и дававшие право на так называемые «комитетские экзамены».
Все лентяи с деньгами, баричи, ничему не учившиеся,
все, что не хотело служить в военной службе и торопилось получить чин асессора, держало комитетские экзамены; это было нечто вроде золотых приисков, уступленных старым профессорам, дававшим privatissime [самым частным образом (лат.).] по двадцати рублей за урок.
Перед окончанием моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев
после моей женитьбы я ездил полутайком на несколько дней в подмосковную, где тогда жил мой отец. Цель этой поездки состояла в окончательном примирении с ним, он
все еще сердился на меня за мой брак.
С этого времени я в аудитории пользовался величайшей симпатией. Сперва я слыл за хорошего студента;
после маловской истории сделался, как известная гоголевская дама, хороший студент во
всех отношениях.
Дело было зимой; шутка ли подняться с такой семьей без шуб, без денег из Тобольской губернии, а с другой стороны, сердце рвалось — ссылка
всего невыносимее
после ее окончания.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его были оценены, но
все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное не русским царем, а русскою жизнию.
После декабристов
все попытки основывать общества не удавались действительно; бедность сил, неясность целей указывали на необходимость другой работы — предварительной, внутренней.
Все это так.
После падения Франции я не раз встречал людей этого рода, людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют быть одни; в одиночестве на них нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями, видят везде интриги против себя и сами интригуют, чтоб раскрыть
все эти несуществующие козни.
— Тут нет места хотеть или не хотеть, — отвечал он, — только я сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать;
после обеда пройдите в кабинет, я его приведу к вам. Так вот, — прибавил он, помолчав, — и ваш черед пришел; этот омут
всех утянет.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по
всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три дня
после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
Дня через три
после приезда государя, поздно вечером —
все эти вещи делаются в темноте, чтоб не беспокоить публику, — пришел ко мне полицейский офицер с приказом собрать вещи и отправляться с ним.
Меня привели в небольшую канцелярию. Писаря, адъютанты, офицеры —
все было голубое. Дежурный офицер, в каске и полной форме, просил меня подождать и даже предложил закурить трубку, которую я держал в руках.
После этого он принялся писать расписку в получении арестанта; отдав ее квартальному, он ушел и воротился с другим офицером.
Наконец нас собрали
всех двадцатого марта к князю Голицыну для слушания приговора. Это был праздникам праздник. Тут мы увиделись в первый раз
после ареста.
…Едва Соколовский кончил свои анекдоты, как несколько других разом начали свои; точно
все мы возвратились
после долгого путешествия, — расспросам, шуткам, остротам не было конца.
Он до того разлюбезничался, что рассказал мне
все свои семейные дела, даже семилетнюю болезнь жены.
После завтрака он с гордым удовольствием взял с вазы, стоявшей на столе, письмо и дал мне прочесть «стихотворение» его сына, удостоенное публичного чтения на экзамене в кадетском корпусе. Одолжив меня такими знаками несомненного доверия, он ловко перешел к вопросу, косвенно поставленному, о моем деле. На этот раз я долею удовлетворил городничего.
…На другой день
после отъезда из Перми с рассвета полил дождь, сильный, беспрерывный, как бывает в лесистных местах, и продолжался
весь день; часа в два мы приехали в беднейшую вятскую деревню.
Но в эту ночь, как нарочно, загорелись пустые сараи, принадлежавшие откупщикам и находившиеся за самым Машковцевым домом. Полицмейстер и полицейские действовали отлично; чтоб спасти дом Машковцева, они даже разобрали стену конюшни и вывели, не опаливши ни гривы, ни хвоста, спорную лошадь. Через два часа полицмейстер, парадируя на белом жеребце, ехал получать благодарность особы за примерное потушение пожара.
После этого никто не сомневался в том, что полицмейстер
все может сделать.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что
после принятия его проекта ему казалось
все легко; он принял потому, что сам царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы голова?.. Где эти трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то они не делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!
После бала или гуте заседатель подходит к одной из значительных дам и предлагает высочайше обглоданную косточку, дама в восхищенье. Потом он отправляется к другой, потом к третьей —
все в восторге.
— Гаврило Семеныч! — вскрикнул я и бросился его обнимать. Это был первый человек из наших, из прежней жизни, которого я встретил
после тюрьмы и ссылки. Я не мог насмотреться на умного старика и наговориться с ним. Он был для меня представителем близости к Москве, к дому, к друзьям, он три дня тому назад
всех видел, ото
всех привез поклоны… Стало, не так-то далеко!
Когда мне было лет пять-шесть и я очень шалил, Вера Артамоновна говаривала: «Хорошо, хорошо, дайте срок, погодите, я
все расскажу княгине, как только она приедет». Я тотчас усмирялся
после этой угрозы и умолял ее не жаловаться.
Теперь у нее оставались только братья и, главное, княжна. Княжна, с которой она почти не расставалась во
всю жизнь, еще больше приблизила ее к себе
после смерти мужа. Она не распоряжалась ничем в доме. Княгиня самодержавно управляла
всем и притесняла старушку под предлогом забот и внимания.
Сверх дня рождения, именин и других праздников, самый торжественный сбор родственников и близких в доме княжны был накануне Нового года. Княжна в этот день поднимала Иверскую божию матерь. С пением носили монахи и священники образ по
всем комнатам. Княжна первая, крестясь, проходила под него, за ней
все гости, слуги, служанки, старики, дети.
После этого
все поздравляли ее с наступающим Новым годом и дарили ей всякие безделицы, как дарят детям. Она ими играла несколько дней, потом сама раздаривала.
Уцелев одна из
всей семьи, она стала бояться за свою ненужную жизнь и безжалостно отталкивала
все, что могло физически или морально расстроить равновесие, обеспокоить, огорчить. Боясь прошедшего и воспоминаний, она удаляла
все вещи, принадлежавшие дочерям, даже их портреты. То же было
после княжны — какаду и обезьяна были сосланы в людскую, потом высланы из дома. Обезьяна доживала свой век в кучерской у Сенатора, задыхаясь от нежинских корешков и потешая форейторов.
Со
всем тем княгиня, в сущности,
после смерти мужа и дочерей скучала и бывала рада, когда старая француженка, бывшая гувернанткой при ее дочерях, приезжала к ней погостить недели на две или когда ее племянница из Корчевы навещала ее. Но
все это было мимоходом, изредка, а скучное с глазу на глаз с компаньонкой не наполняло промежутков.
Я говорил уже прежде, что мало женщин было во
всем нашем кругу, особенно таких, с которыми бы я был близок; моя дружба, сначала пламенная, к корчевской кузине приняла мало-помалу ровный характер,
после ее замужества мы видались реже, потом она уехала.
Вещи, которые были для нас святыней, которые лечили наше тело и душу, с которыми мы беседовали и которые нам заменяли несколько друг друга в разлуке;
все эти орудия, которыми мы оборонялись от людей, от ударов рока, от самих себя, что будут они
после нас?
Наконец сама Р., с неуловимой ловкостью ящерицы, ускользала от серьезных объяснений, она чуяла опасность, искала отгадки и в то же время отдаляла правду. Точно она предвидела, что мои слова раскроют страшные истины,
после которых
все будет кончено, и она обрывала речь там, где она становилась опасною.
Не знаю. В последнее время, то есть
после окончания моего курса, она была очень хорошо расположена ко мне; но мой арест, слухи о нашем вольном образе мыслей, об измене православной церкви при вступлении в сен-симонскую «секту» разгневали ее; она с тех пор меня иначе не называла, как «государственным преступником» или «несчастным сыном брата Ивана».
Весь авторитет Сенатора был нужен, чтоб она решилась отпустить NataLie в Крутицы проститься со мной.
Мы были больше часу в особой комнате Перова трактира, а коляска с Матвеем еще не приезжала! Кетчер хмурился. Нам и в голову не шла возможность несчастия, нам так хорошо было тут втроем и так дома, как будто мы и
всё вместе были. Перед окнами была роща, снизу слышалась музыка и раздавался цыганский хор; день
после грозы был прекрасный.
По обыкновению
всех губернских городов, я
после приезда во Владимир зашел раз
после обедни к архиерею.
Когда я пришел, Соколовский, с усами и бородою, бросился мне на шею, а тут Сатин; уже долго
после меня привезли Огарева,
все высыпало встретить его.
После либерализма, кой-как пережившего 1825 год в Полевом,
после мрачной статьи Чаадаева является выстраданное, желчное отрицание и страстное вмешательство во
все вопросы Белинского.
Об застое
после перелома в 1825 году мы говорили много раз. Нравственный уровень общества пал, развитие было перервано,
все передовое, энергическое вычеркнуто из жизни. Остальные — испуганные, слабые, потерянные — были мелки, пусты; дрянь александровского поколения заняла первое место; они мало-помалу превратились в подобострастных дельцов, утратили дикую поэзию кутежей и барства и всякую тень самобытного достоинства; они упорно служили, они выслуживались, но не становились сановитыми. Время их прошло.
Возвратившись, мы померились. Бой был неровен с обеих сторон; почва, оружие и язык —
все было розное.
После бесплодных прений мы увидели, что пришел наш черед серьезно заняться наукой, и сами принялись за Гегеля и немецкую философию. Когда мы довольно усвоили ее себе, оказалось, что между нами и кругом Станкевича спору нет.
Юноша, пришедший в себя и успевший оглядеться
после школы, находился в тогдашней России в положении путника, просыпающегося в степи: ступай куда хочешь, — есть следы, есть кости погибнувших, есть дикие звери и пустота во
все стороны, грозящая тупой опасностью, в которой погибнуть легко, а бороться невозможно.
«Я еще не опомнился от первого удара, — писал Грановский вскоре
после кончины Станкевича, — настоящее горе еще не трогало меня: боюсь его впереди. Теперь
все еще не верю в возможность потери — только иногда сжимается сердце. Он унес с собой что-то необходимое для моей жизни. Никому на свете не был я так много обязан. Его влияние на нас было бесконечно и благотворно».
Старик прослыл у духоборцев святым; со
всех концов России ходили духоборцы на поклонение к нему, ценою золота покупали они к нему доступ. Старик сидел в своей келье, одетый
весь в белом, — его друзья обили полотном стены и потолок.
После его смерти они выпросили дозволение схоронить его тело с родными и торжественно пронесли его на руках от Владимира до Новгородской губернии. Одни духоборцы знают, где он схоронен; они уверены, что он при жизни имел уже дар делать чудеса и что его тело нетленно.
Предводитель приехал в губернское правление для свидетельства в сумасшествии какого-то церковника;
после того как
все председатели
всех палат истощили
весь запас глупых вопросов, по которым сумасшедший мог заключить об них, что и они не совсем в своем уме, и церковника возвели окончательно в должность безумного, я отвел предводителя в сторону и рассказал ему дело.
Монгольская сторона московского периода, исказившая славянский характер русских, фухтельное бесчеловечье, исказившее петровский период, воплотилось во
всей роскоши безобразия в графе Аракчееве. Аракчеев, без сомнения, одно из самых гнусных лиц, всплывших
после Петра I на вершины русского правительства; этот
Борьба насмерть шла внутри ее, и тут, как прежде, как
после, я удивлялся. Она ни разу не сказала слова, которое могло бы обидеть Катерину, по которому она могла бы догадаться, что Natalie знала о бывшем, — упрек был для меня. Мирно и тихо оставила она наш дом. Natalie ее отпустила с такою кротостью, что простая женщина, рыдая, на коленях перед ней сама рассказала ей, что было, и
все же наивное дитя народа просила прощенья.
Как он ни старался
всею жизнию привыкнуть к употреблению большого количества сивухи, он не мог победить ее действия, и поэтому он
после полудня был постоянно пьян.