Неточные совпадения
И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад
в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал на лавочке
в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно
в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым,
писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Там спрашивал меня Огарев, пять лет спустя, робко и застенчиво, верю ли я
в его поэтический талант, и
писал мне потом (1833) из
своей деревни: «Выехал я, и мне стало грустно, так грустно, как никогда не бывало.
Я давно любил, и любил страстно, Ника, но не решался назвать его «другом», и когда он жил летом
в Кунцеве, я
писал ему
в конце письма: «Друг ваш или нет, еще не знаю». Он первый стал мне
писать ты и называл меня
своим Агатоном по Карамзину, а я звал его моим Рафаилом по Шиллеру. [«Philosophische Briefe» — «Философские письма» (нем.) (Прим. А. И. Герцена.)]
После этого он садился за
свой письменный стол,
писал отписки и приказания
в деревни, сводил счеты, между делом журил меня, принимал доктора, а главное — ссорился с
своим камердинером.
Были у нас платонические мечтатели и разочарованные юноши
в семнадцать лет. Вадим даже
писал драму,
в которой хотел представить «страшный опыт
своего изжитого сердца».
Полежаев студентом
в университете был уже известен
своими превосходными стихотворениями. Между прочим,
написал он юмористическую поэму «Сашка», пародируя «Онегина».
В ней, не стесняя себя приличиями, шутливым тоном и очень милыми стихами задел он многое.
В. был лет десять старше нас и удивлял нас
своими практическими заметками,
своим знанием политических дел,
своим французским красноречием и горячностью
своего либерализма. Он знал так много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на все был ответ, совет, разрешение. Читал он всё — новые романы, трактаты, журналы, стихи и, сверх того, сильно занимался зоологией,
писал проекты для князя и составлял планы для детских книг.
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что
в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не было. Я хотел было снова
писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена
в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Напишите письмо
в комиссию, просто, откровенно скажите, что вы чувствуете
свою вину, что вы были увлечены по молодости лет, назовите несчастных заблудших людей, которые вовлекли вас…
В деревнях и маленьких городках у станционных смотрителей есть комната для проезжих.
В больших городах все останавливаются
в гостиницах, и у смотрителей нет ничего для проезжающих. Меня привели
в почтовую канцелярию. Станционный смотритель показал мне
свою комнату;
в ней были дети и женщины, больной старик не сходил с постели, — мне решительно не было угла переодеться. Я
написал письмо к жандармскому генералу и просил его отвести комнату где-нибудь, для того чтоб обогреться и высушить платье.
Павел
написал своей рукой на его просьбе: «Так как об г. офицере состоялся высочайший приказ, то
в просьбе ему отказать».
У него
своя юриспруденция. Он велел освободить виновных от платежа, потому,
написал он собственноручно, как и напечатано
в сенатской записке, «что члены комиссии не знали, что подписывали». Положим, что митрополит по ремеслу должен оказывать смирение, а каковы другие-то вельможи, которые приняли подарок, так учтиво и милостиво мотивированный!
В Петербурге, погибая от бедности, он сделал последний опыт защитить
свою честь. Он вовсе не удался. Витберг просил об этом князя А. Н. Голицына, но князь не считал возможным поднимать снова дело и советовал Витбергу
написать пожалобнее письмо к наследнику с просьбой о денежном вспомоществовании. Он обещался с Жуковским похлопотать и сулил рублей тысячу серебром. Витберг отказался.
Жизнь
в непрактических сферах и излишнее чтение долго не позволяют юноше естественно и просто говорить и
писать; умственное совершеннолетие начинается для человека только тогда, когда его слог устанавливается и принимает
свой последний склад.
Я решился
писать; но одно воспоминание вызывало сотни других, все старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть записок.
В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (Прим. А. И. Герцена.)] — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя
своими ударами молодую жизнь.
Настоящий Гегель был тот скромный профессор
в Иене, друг Гельдерлина, который спас под полой
свою «Феноменологию», когда Наполеон входил
в город; тогда его философия не вела ни к индийскому квиетизму, ни к оправданию существующих гражданских форм, ни к прусскому христианству; тогда он не читал
своих лекций о философии религии, а
писал гениальные вещи, вроде статьи «О палаче и о смертной казни», напечатанной
в Розенкранцевой биографии.
Славянофилы, с
своей стороны, начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов. Стоит вспомнить, что Белинский прежде
писал в «Отечественных записках», а Киреевский начал издавать
свой превосходный журнал под заглавием «Европеец»; эти названия всего лучше доказывают, что вначале были только оттенки, а не мнения, не партии.
В комнате был один человек, близкий с Чаадаевым, это я. О Чаадаеве я буду еще много говорить, я его всегда любил и уважал и был любим им; мне казалось неприличным пропустить дикое замечание. Я сухо спросил его, полагает ли он, что Чаадаев
писал свою статью из видов или неоткровенно.
В последний раз я видел его
в Париже осенью 1847 года, он был очень плох, боялся громко говорить, и лишь минутами воскресала прежняя энергия и ярко светилась
своим догорающим огнем.
В такую минуту
написал он
свое письмо к Гоголю.
Поль-Луи Курье уже заметил
в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми людьми. «Любезнейший палач, —
пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он считает себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и остается всегда готовый к его услугам — палач». А тот — третий, остается преданным без головы.
Сахтынский не знал, что я женат, Дубельт не знал, что я на службе, а оба знали, что я говорил
в своей комнате, как думал и что
писал отцу…
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный
в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, —
писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью
в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями
в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
И как некогда Василий Великий
писал Григорию Назианзину, что он «утопает
в посте и наслаждается лишениями», так теперь явились добровольные мученики, страдавшие по званию, несчастные по ремеслу, и
в их числе добросовестнейшие люди; да и Василий Великий откровенно
писал своему другу об оргиях плотоумерщвления и о неге гонения.
И хозяин все тот же, с видом действительного хозяина, и столовая, где я сидел с Сазоновым
в 1851 году, — та же, и комната,
в которой через год я
писал свое завещание, делая исполнителем его Карла Фогта, и этот лист, напомнивший столько подробностей…
Вот что он
писал мне 29 августа 1849 года
в Женеву: «Итак, дело решено: под моей общей дирекцией вы имеете участие
в издании журнала, ваши статьи должны быть принимаемы без всякого контроля, кроме того, к которому редакцию обязывает уважение к
своим мнениям и страх судебной ответственности.