Неточные совпадения
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас
от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что
их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас — и прямо к
ним, показывает: маленькому, мол, манже; [ешь (
от фр. manger).]
они сначала посмотрели на нее так сурово, да и говорят: «Алле, алле», [Ступай (
от фр. aller).] а она
их ругать, — экие, мол, окаянные, такие, сякие, солдаты ничего не поняли, а таки вспрынули со смеха и дали ей для вас хлеба моченого с водой и ей дали краюшку.
Пожар достиг в эти дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный
от дыма, становился невыносимым
от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый,
он начинал чувствовать, что опаленные лавры
его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения
он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и
он.
Наконец Аракчеев объявил моему отцу, что император велел
его освободить, не ставя
ему в вину, что
он взял пропуск
от неприятельского начальства, что извинялось крайностью, в которой
он находился.
Они отдыхали
от своих трудов и дел, рассказывая
их.
Тут я еще больше наслушался о войне, чем
от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы графа Милорадовича,
он говорил с чрезвычайною живостью, с резкой мимикой, с громким смехом, и я не раз засыпал под
них на диване за
его спиной.
Он был человек даровитый
от природы и всю жизнь делал нелепости, доходившие часто до преступлений.
Он оттягал после необычайных усилий стену, общую двум домам,
от обладания которой
он ничего не приобретал.
Зато
он до семидесяти пяти лет был здоров, как молодой человек, являлся на всех больших балах и обедах, на всех торжественных собраниях и годовых актах — все равно каких: агрономических или медицинских, страхового
от огня общества или общества естествоиспытателей… да, сверх того, зато же, может, сохранил до старости долю человеческого сердца и некоторую теплоту.
Уезжая в деревню,
он брал ключ
от своей комнаты в карман, чтоб без
него не вздумали вымыть полов или почистить стен.
Первое следствие этих открытий было отдаление
от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я
их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что
он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Когда граф Альмавива исчислил севильскому цирюльнику качества, которые
он требует
от слуги, Фигаро заметил, вздыхая: «Если слуге надобно иметь все эти достоинства, много ли найдется господ, годных быть лакеями?»
Справедливее следует исключить каких-нибудь временщиков, фаворитов и фавориток, барских барынь, наушников; но, во-первых,
они составляют исключение, это — Клейнмихели конюшни, Бенкендорфы
от погреба, Перекусихины в затрапезном платье, Помпадур на босую ногу; сверх того, они-то и ведут себя всех лучше, напиваются только ночью и платья своего не закладывают в питейный дом.
Гости играют для
них из снисхождения, уступают
им, дразнят
их и оставляют игру как вздумается; горничные играют обыкновенно столько же для себя, сколько для детей;
от этого игра получает интерес.
Отрезанный сначала войной 1812 года
от всякого сообщения, потом один, без денег, на пепелище выгорелого села,
он продал какие-то бревна, чтоб не умереть с голоду.
Новое поколение не имеет этого идолопоклонства, и если бывают случаи, что люди не хотят на волю, то это просто
от лени и из материального расчета. Это развратнее, спору нет, но ближе к концу;
они, наверно, если что-нибудь и хотят видеть на шее господ, то не владимирскую ленту.
Помню я еще, как какому-то старосте за то, что
он истратил собранный оброк, отец мой велел обрить бороду. Я ничего не понимал в этом наказании, но меня поразил вид старика лет шестидесяти:
он плакал навзрыд, кланялся в землю и просил положить на
него, сверх оброка, сто целковых штрафу, но помиловать
от бесчестья.
В год времени
он все спустил:
от капитала, приготовленного для взноса, до последнего фартука.
Лет двадцати пяти
он влюбился в дочь какого-то офицера, скрыл
от нее свое состояние и женился на ней.
Теперь вообразите себе мою небольшую комнатку, печальный зимний вечер, окна замерзли, и с
них течет вода по веревочке, две сальные свечи на столе и наш tête-à-tête. [разговор наедине (фр.).] Далес на сцене еще говорил довольно естественно, но за уроком считал своей обязанностью наиболее удаляться
от натуры в своей декламации.
Он читал Расина как-то нараспев и делал тот пробор, который англичане носят на затылке, на цезуре каждого стиха, так что
он выходил похожим на надломленную трость.
Лет четырнадцати воспитанники ходят тайком
от родителей к немцу в комнату курить табак,
он это терпит, потому что
ему необходимы сильные вспомогательные средства, чтоб оставаться в доме.
Мать моя была лютеранка и, стало быть, степенью религиознее; она всякий месяц раз или два ездила в воскресенье в свою церковь, или, как Бакай упорно называл, «в свою кирху», и я
от нечего делать ездил с ней. Там я выучился до артистической степени передразнивать немецких пасторов,
их декламацию и пустословие, — талант, который я сохранил до совершеннолетия.
Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись
от двора, многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам; но
его не было у мужчин, страх выел
его в
их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
От этой mesalliance [неравного брака (фр.).] родня не спасла
его.
Бенкендорф попытался отклонить ее
от такого преступного намерения;
ему не удалось, и
он доложил Николаю.
Через день
он предложил ей носить
от Ивашева вести и брать ее записки.
Народ русский отвык
от смертных казней: после Мировича, казненного вместо Екатерины II, после Пугачева и
его товарищей не было казней; люди умирали под кнутом, солдат гоняли (вопреки закону) до смерти сквозь строй, но смертная казнь de jure [юридически (лат.).] не существовала.
Слышал я мельком
от старика Бушо, что
он во время революции был в Париже, мне очень хотелось расспросить
его; но Бушо был человек суровый и угрюмый, с огромным носом и очками;
он никогда не пускался в излишние разговоры со мной, спрягал глаголы, диктовал примеры, бранил меня и уходил, опираясь на толстую сучковатую палку.
Люди обыкновенно вспоминают о первой молодости, о тогдашних печалях и радостях немного с улыбкой снисхождения, как будто
они хотят, жеманясь, как Софья Павловна в «Горе
от ума», сказать: «Ребячество!» Словно
они стали лучше после, сильнее чувствуют или больше.
Всего более раздражен был камердинер моего отца,
он чувствовал всю важность укладки, с ожесточением выбрасывал все положенное другими, рвал себе волосы на голове
от досады и был неприступен.
В нескольких верстах
от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и провожал проселком. В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник,
его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских хотел подойти к
нему.
При выезде из деревни, в нише, стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колени и запели молитву, к
ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; [музыканты, играющие на дудке (
от ит. pifferare).] я был глубоко потрясен, глубоко тронут.
От Мёроса, шедшего с кинжалом в рукаве, «чтоб город освободить
от тирана»,
от Вильгельма Телля, поджидавшего на узкой дорожке в Кюснахте Фогта — переход к 14 декабря и Николаю был легок. Мысли эти и эти сближения не были чужды Нику, ненапечатанные стихи Пушкина и Рылеева были и
ему известны; разница с пустыми мальчиками, которых я изредка встречал, была разительна.
Этих пределов с Ником не было, у
него сердце так же билось, как у меня,
он также отчалил
от угрюмого консервативного берега, стоило дружнее отпихиваться, и мы, чуть ли не в первый день, решились действовать в пользу цесаревича Константина!
Мы, разумеется, не сидели с
ним на одном месте, лета брали свое, мы хохотали и дурачились, дразнили Зонненберга и стреляли на нашем дворе из лука; но основа всего была очень далека
от пустого товарищества; нас связывала, сверх равенства лет, сверх нашего «химического» сродства, наша общая религия.
Мы не знали всей силы того, с чем вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но не она нас сокрушила, и ей мы не сдались несмотря на все ее удары. Рубцы, полученные
от нее, почетны, — свихнутая нога Иакова была знамением того, что
он боролся ночью с богом.
Прошло еще пять лет, я был далеко
от Воробьевых гор, но возле меня угрюмо и печально стоял
их Прометей — А. Л. Витберг. В 1842, возвратившись окончательно в Москву, я снова посетил Воробьевы горы, мы опять стояли на месте закладки, смотрели на тот же вид и также вдвоем, — но не с Ником.
Отец мой редко бывал в хорошем расположении духа,
он постоянно был всем недоволен. Человек большого ума, большой наблюдательности,
он бездну видел, слышал, помнил; светский человек accompli, [совершенный (фр.).]
он мог быть чрезвычайно любезен и занимателен, но
он не хотел этого и все более и более впадал в капризное отчуждение
от всех.
Я никогда не мог вполне понять, откуда происходила злая насмешка и раздражение, наполнявшие
его душу,
его недоверчивое удаление
от людей и досада, снедавшая
его.
Я так долго возмущался против этой несправедливости, что наконец понял ее:
он вперед был уверен, что всякий человек способен на все дурное и если не делает, то или не имеет нужды, или случай не подходит; в нарушении же форм
он видел личную обиду, неуважение к
нему или «мещанское воспитание», которое, по
его мнению, отлучало человека
от всякого людского общества.
«Душа человеческая, — говаривал
он, — потемки, и кто знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать
их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть,
он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (
от фр. froisser).] а там
он может быть добрейший в мире человек, за то
ему будет место в раю, но мне
его не надобно.
В первую юность многое можно скорее вынести, нежели шпынянье, и я в самом деле до тюрьмы удалялся
от моего отца и вел против
него маленькую войну, соединяясь с слугами и служанками.
Я с детства ненавидел этого министра без портфеля,
он при мне раз на дворе бил какого-то старого крестьянина, я
от бешенства вцепился
ему в бороду и чуть не упал в обморок.
В заключение упомяну, как в Новоселье пропало несколько сот десятин строевого леса. В сороковых годах М. Ф. Орлов, которому тогда, помнится, графиня Анна Алексеевна давала капитал для покупки именья
его детям, стал торговать тверское именье, доставшееся моему отцу
от Сенатора. Сошлись в цене, и дело казалось оконченным. Орлов поехал осмотреть и, осмотревши, написал моему отцу, что
он ему показывал на плане лес, но что этого леса вовсе нет.
Одно время
он брал откуда-то гамбургскую газету, но не мог примириться, что немцы печатают немецкими буквами, всякий раз показывал мне разницу между французской печатью и немецкой и говорил, что
от этих вычурных готических букв с хвостиками слабеет зрение.
Оба эти дома стояли пустые, внаймы
они не отдавались, в предупреждение пожара (домы были застрахованы) и беспокойства
от наемщиков;
они, сверх того, и не поправлялись, так что были на самой верной дороге к разрушению.
— Это очень опасно, с этого начинается сумасшествие. Камердинер с бешенством уходил в свою комнату возле спальной; там
он читал «Московские ведомости» и тресировал [заплетал (
от фр. tresser).] волосы для продажных париков. Вероятно, чтоб отвести сердце,
он свирепо нюхал табак; табак ли был у
него силен, нервы носа, что ли, были слабы, но
он вследствие этого почти всегда раз шесть или семь чихал.
— Скажи пожалуйста, как
он переменился! я, право, думаю, что это все
от вина люди так стареют; чем
он занимается?
Затем были разные habitués; тут являлся ех officio [по обязанности (лат.).] Карл Иванович Зонненберг, который, хвативши дома перед самым обедом рюмку водки и закусивши ревельской килькой, отказывался
от крошечной рюмочки какой-то особенно настоянной водки; иногда приезжал последний французский учитель мой, старик-скряга, с дерзкой рожей и сплетник. Monsieur Thirie так часто ошибался, наливая вино в стакан, вместо пива, и выпивая
его в извинение, что отец мой впоследствии говорил
ему...
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался к стене, упирался в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый
от пароксизма, красный, обтирая пот с плешивой головы,
он садился, но еще долго потом
его схватывало.