Неточные совпадения
За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда
ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, так у них
до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит,
что ничего нет, так нарочно, озорник, изодрал пеленки, да и бросил.
— Я сделал
что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает
ни в какие переговоры и не доводит
до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина, — будет им война.
Не было мне
ни поощрений,
ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен, он баловал меня только лет
до десяти; товарищей не было, учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками,
что было строго запрещено.
Из этого не следует, чтобы худенькие плечи Карла Ивановича когда-нибудь прикрывались погоном или эполетами, — но природа так устроила немца,
что если он не доходит
до неряшества и sans-gene [бесцеремонности (фр.).] филологией или теологией, то, какой бы он
ни был статский, все-таки он военный.
Мой отец по воспитанию, по гвардейской службе, по жизни и связям принадлежал к этому же кругу; но ему
ни его нрав,
ни его здоровье не позволяли вести
до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в противуположную крайность. Он хотел себе устроить жизнь одинокую, в ней его ждала смертельная скука, тем более
что он только для себя хотел ее устроить. Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые силы портили нрав, делая его тяжелым.
Разумеется, мой отец не ставил его
ни в грош, он был тих, добр, неловок, литератор и бедный человек, — стало, по всем условиям стоял за цензом; но его судорожную смешливость он очень хорошо заметил. В силу
чего он заставлял его смеяться
до того,
что все остальные начинали, под его влиянием, тоже как-то неестественно хохотать. Виновник глумления, немного улыбаясь, глядел тогда на нас, как человек смотрит на возню щенят.
Лесовский призвал Огарева, Кетчера, Сатина, Вадима, И. Оболенского и прочих и обвинил их за сношения с государственными преступниками. На замечание Огарева,
что он
ни к кому не писал, а
что если кто к нему писал, то за это он отвечать не может, к тому же
до него никакого письма и не доходило, Лесовский отвечал...
— Ведь вот я вам говорил, всегда говорил,
до чего это доведет… да, да, этого надобно было ждать, прошу покорно, —
ни телом,
ни душой не виноват, а и меня, пожалуй, посадят; эдак шутить нельзя, я знаю,
что такое казематы.
В начале зимы его перевезли в Лефортовский гошпиталь; оказалось,
что в больнице не было
ни одной пустой секретной арестантской комнаты; за такой безделицей останавливаться не стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова была температура зимой в каменном чулане, можно понять из того,
что часовой ночью
до того изнемог от стужи,
что пошел в коридор погреться к печи, прося Сатина не говорить об этом дежурному.
Прежде при приказах общественного призрения были воспитательные домы, ничего не стоившие казне. Но прусское целомудрие Николая их уничтожило, как вредные для нравственности. Тюфяев дал вперед своих денег и спросил министра. Министры никогда и
ни за
чем не останавливаются, велели отдать малюток, впредь
до распоряжения, на попечение стариков и старух, призираемых в богадельне.
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых
до Поварской? Мы бы тут болтали с тобой целый час, ну, оно как
ни приятно, а я из-за этого не решился прежде,
чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, — посылает вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей рукой и дала мне на случай нужды теплую шаль.
Охотники
до реабилитации всех этих дам с камелиями и с жемчугами лучше бы сделали, если б оставили в покое бархатные мебели и будуары рококо и взглянули бы поближе на несчастный, зябнущий, голодный разврат, — разврат роковой, который насильно влечет свою жертву по пути гибели и не дает
ни опомниться,
ни раскаяться. Ветошники чаще в уличных канавах находят драгоценные камни,
чем подбирая блестки мишурного платья.
Ее растрепанные мысли, бессвязно взятые из романов Ж. Санд, из наших разговоров, никогда
ни в
чем не дошедшие
до ясности, вели ее от одной нелепости к другой, к эксцентричностям, которые она принимала за оригинальную самобытность, к тому женскому освобождению, в силу которого они отрицают из существующего и принятого, на выбор,
что им не нравится, сохраняя упорно все остальное.
Вместо того, чтоб ненавидеть смерть, она, лишившись своих малюток, возненавидела жизнь. Это-то и надобно для христианства, для этой полной апотеозы смерти — пренебрежение земли, пренебрежение тела не имеет другого смысла. Итак, гонение на все жизненное, реалистическое, на наслаждение, на здоровье, на веселость на привольное чувство существования. И Лариса Дмитриевна дошла
до того,
что не любила
ни Гете,
ни Пушкина.
— Вы никогда не дойдете, — говорила она, —
ни до личного бога,
ни до бессмертия души никакой философией, а храбрости быть атеистом и отвергнуть жизнь за гробом у вас у всех нет. Вы слишком люди, чтобы не ужаснуться этих последствий, внутреннее отвращение отталкивает их, — вот вы и выдумываете ваши логические чудеса, чтоб отвести глаза, чтоб дойти
до того,
что просто и детски дано религией.
Жизнь наша в Новгороде шла нехорошо. Я приехал туда не с самоотвержением и твердостью, а с досадой и озлоблением. Вторая ссылка с своим пошлым характером раздражала больше,
чем огорчала; она не была
до того несчастна, чтобы поднять дух, а только дразнила, в ней не было
ни интереса новости,
ни раздражения опасности. Одного губернского правления с своим Эльпидифором Антиоховичем Зуровым, советником Хлопиным и виц-губернатором Пименом Араповым было за глаза довольно, чтобы отравить жизнь.
Наши люди рассказывали,
что раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему сказал: «Ну вот, мол, ты азарник какой, довел дело
до высокопреосвященнейшего! Честью не хотел, так вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп отвечал будто бы на это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню;
что ни есть самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
Педанты, которые каплями пота и одышкой измеряют труд мысли, усомнятся в этом… Ну, а как же, спросим мы их, Прудон и Белинский, неужели они не лучше поняли — хоть бы методу Гегеля,
чем все схоласты, изучавшие ее
до потери волос и
до морщин? А ведь
ни тот,
ни другой не знали по-немецки,
ни тот,
ни другой не читали
ни одного гегелевского произведения,
ни одной диссертации его левых и правых последователей, а только иногда говорили об его методе с его учениками.
«Аксаков остался
до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844 году, когда наши споры дошли
до того,
что ни славяне,
ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне.
Что касается
до его литературных статей, я не помню во всем писанном им
ни одной оригинальной мысли,
ни одного самобытного мнения.
При этом нельзя не заметить,
что у Гарибальди нет также
ни на йоту плебейской грубости,
ни изученного демократизма. Его обращение мягко
до женственности. Итальянец и человек, он на вершине общественного мира представляет не только плебея, верного своему началу, но итальянца, верного эстетичности своей расы.
За несколько дней
до моей поездки я был у Маццини. Человек этот многое вынес, многое умеет выносить, это старый боец, которого
ни утомить,
ни низложить нельзя; но тут я его застал сильно огорченным именно тем,
что его выбрали средством для того, чтобы выбить из стремян его друга. Когда я писал письмо к Гверцони, образ исхудалого, благородного старца с сверкающими глазами носился предо мной.