Неточные совпадения
Мой отец считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного человека; он говорил, что надобно
верить в Священное писание без рассуждений, потому что умом тут ничего
не возьмешь, и все мудрования затемняют только предмет; что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился,
не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая идет старым женщинам, а мужчинам неприлична.
Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, — коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор
не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и,
не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва
верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.
Там спрашивал меня Огарев, пять лет спустя, робко и застенчиво,
верю ли я в его поэтический талант, и писал мне потом (1833) из своей деревни: «Выехал я, и мне стало грустно, так грустно, как никогда
не бывало.
— Это дело иное. Перечитывая все эти литературные упражнения, я
не могу
поверить, что в этом-то все дело, по которому я сижу в тюрьме седьмой месяц.
— Да вы в самом деле воображаете, — возразил Шубинский, — что мы так и
поверили вам, что у вас
не составлялось тайного общества?
— Я это больше для солдата и сделал, вы
не знаете, что такое наш солдат — ни малейшего попущения
не следует допускать, но
поверьте, я умею различать людей — позвольте вас спросить, какой несчастный случай…
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным на житье в Пермь являться к себе в десять часов утра по субботам. Он выходил с трубкой и с листом,
поверял, все ли налицо, а если кого
не было, посылал квартального узнавать о причине, ничего почти ни с кем
не говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми поляками, с которыми он предупреждал, чтоб я
не был знаком.
— Вам ни копейки
не стоит знать, — отвечал он, —
верю я магнетизму или нет, а хотите, я вам расскажу, что я видел по этой части.
Как же мне было признаться, как сказать Р. в январе, что я ошибся в августе, говоря ей о своей любви. Как она могла
поверить в истину моего рассказа — новая любовь была бы понятнее, измена — проще. Как мог дальний образ отсутствующей вступить в борьбу с настоящим, как могла струя другой любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной — все это я сам
не понимал, а чувствовал, что все это правда.
Я ни разу прежде
не думал об устройстве будущего; я
верил, знал, что оно мое, что оно наше, и предоставлял подробности случаю; нам было довольно сознания любви, желания
не шли дальше минутного свидания.
Мне казалось мое дело так чисто и право, что я рассказал ему все, разумеется,
не вступая в ненужные подробности. Старик слушал внимательно и часто смотрел мне в глаза. Оказалось, что он давнишний знакомый с княгиней и долею мог, стало быть, сам
поверить истину моего рассказа.
«…Мои желания остановились. Мне было довольно, — я жил в настоящем, ничего
не ждал от завтрашнего дня, беззаботно
верил, что он и
не возьмет ничего. Личная жизнь
не могла больше дать, это был предел; всякое изменение должно было с какой-нибудь стороны уменьшить его.
Отец Огарева умер в 1838; незадолго до его смерти он женился. Весть о его женитьбе испугала меня — все это случилось как-то скоро и неожиданно. Слухи об его жене, доходившие до меня,
не совсем были в ее пользу; он писал с восторгом и был счастлив, — ему я больше
верил, но все же боялся.
Оторванная от преданий, от которых она
не освободилась, и переброшенная через какой-то овраг, ничем
не наполненный, она
верит в свое освобождение — заносчиво, самолюбиво, через пень-колоду отвергает старое, без разбора принимает новое.
Может, Бенкендорф и
не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому
верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он
не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай.
— Позвольте мне откровенно сказать, что даже в сию минуту я
не могу
верить, чтоб
не было другой причины моей ссылки.
Часто заставал я ее у кроватки Саши с заплаканными глазами; она уверяла меня, что все это от расстроенных нерв, что лучше этого
не замечать,
не спрашивать… я
верил ей.
Когда-то ты оскорблял меня, говоря: „
Не полагай ничего на личное,
верь в одно общее“, а я всегда клал много на личное.
После Июньских дней я видел, что революция побеждена, но
верил еще в побежденных, в падших,
верил в чудотворную силу мощей, в их нравственную могучесть. В Женеве я стал понимать яснее и яснее, что революция
не только побеждена, но что она должна была быть побежденной.
Я знаю, что мое воззрение на Европу встретит у нас дурной прием. Мы, для утешения себя, хотим другой Европы и
верим в нее так, как христиане
верят в рай. Разрушать мечты вообще дело неприятное, но меня заставляет какая-то внутренняя сила, которой я
не могу победить, высказывать истину — даже в тех случаях, когда она мне вредна.
Америка — я ее очень уважаю;
верю, что она призвана к великому будущему, знаю, что она теперь вдвое ближе к Европе, чем была, но американская жизнь мне антипатична. Весьма вероятно, что из угловатых, грубых, сухих элементов ее сложится иной быт. Америка
не приняла оседлости, она недостроена, в ней работники и мастеровые в будничном платье таскают бревна, таскают каменья, пилят, рубят, приколачивают… зачем же постороннему обживать ее сырое здание?
Окончив курс медицины и получив диплом доктора, он
не решился лечить, говоря, что недостаточно
верит в врачебную кабалистику, и снова весь отдался физиологии.
За политические ошибки он, как журналист, конечно, повинен ответом, но и тут он виноват
не перед собой; напротив, часть его ошибок происходила от того, что он
верил своим началам больше, чем партии, к которой он поневоле принадлежал и с которой он
не имел ничего общего, а был, собственно, соединен только ненавистью к общему врагу.
Или вы думаете, что после взятия Бастилии, после террора, после войны и голода, после короля-мещанина и мещанской республики я
поверю вам, что Ромео
не имел прав любить Джульетту за то, что старые дураки Монтекки и Капулетти длили вековую ссору и что я ни в тридцать, ни в сорок лет
не могу выбрать себе подруги без позволения отца, что изменившую женщину нужно казнить, позорить?
Разве три министра, один
не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма
не засвидетельствовали всенародно в камере пэров и в низшей камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. «Кому же ты больше
веришь: моему ослу или мне?» — говорил обиженный мельник, в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…
Я
верю, что вы хотите приехать, но я
не настаиваю (je n'insiste pas), если это сопряжено с такими непреоборимыми препятствиями, как говорит этот господин, которого я
не знаю, — я указал его пальцем.
В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть
не плакал — в то время, когда он
поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе
не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за Old Port.