Неточные совпадения
Быть может, что плод того и другого будет одинакий, но
на сию
минуту не об этом речь.
Когда он разгонял наконец мальчишек и оставался один, его преследования обращались
на единственного друга его, Макбета, — большую ньюфаундлендскую собаку, которую он кормил, любил, чесал и холил. Посидев без компании
минуты две-три, он сходил
на двор и приглашал Макбета с собой
на залавок; тут он заводил с ним разговор.
Я не имел к нему никакого уважения и отравлял все
минуты его жизни, особенно с тех пор, как я убедился, что, несмотря
на все мои усилия, он не может понять двух вещей: десятичных дробей и тройного правила. В душе мальчиков вообще много беспощадного и даже жестокого; я с свирепостию преследовал бедного вольфенбюттельского егеря пропорциями; меня это до того занимало, что я, мало вступавший в подобные разговоры с моим отцом, торжественно сообщил ему о глупости Федора Карловича.
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через
минуту явился с тщедушным человеком, у которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное
на ветер; он положил его
на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
В силу этого и Карл Иванович любил и узкие платья, застегнутые и с перехватом, в силу этого и он был строгий блюститель собственных правил и, положивши вставать в шесть часов утра, поднимал Ника в 59
минут шестого, и никак не позже одной
минуты седьмого, и отправлялся с ним
на чистый воздух.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но
на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти
минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так синё, синё, а
на душе темно, темно».
А этот самодержавный экспедитор с чего выучился не смотреть и какая необходимость не опоздать
минутой на развод?
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела
на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала
на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти
минуты мне хотелось броситься ей
на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Иная восторженность лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я помню юношеские оргии, разгульные
минуты, хватавшие иногда через край; я не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего человек серьезно должен был краснеть, что старался бы забыть, скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины сердца была не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются
на нечистых помыслах и троят пороки.
Отец мой вышел из комнаты и через
минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне
на шею и сказал, что им благословил его отец, умирая. Я был тронут, этот религиозный подарок показал мне меру страха и потрясения в душе старика. Я стал
на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обнял и благословил.
— Прощайте, — прибавил он через
минуту и вышел. Унтер запер меня
на ключ, заметив, что если что нужно, то могу постучать в дверь.
Через
минуту я заметил, что потолок был покрыт прусскими тараканами. Они давно не видали свечи и бежали со всех сторон к освещенному месту, толкались, суетились, падали
на стол и бегали потом опрометью взад и вперед по краю стола.
В скучные
минуты, когда не хотелось читать, я толковал с жандармами, караулившими меня, особенно с стариком, лечившим меня от угара. Полковник в знак милости отряжает старых солдат, избавляя их от строю,
на спокойную должность беречь запертого человека, над ними назначается ефрейтор — шпион и плут. Пять-шесть жандармов делали всю службу.
Гааз жил в больнице. Приходит к нему перед обедом какой-то больной посоветоваться. Гааз осмотрел его и пошел в кабинет что-то прописать. Возвратившись, он не нашел ни больного, ни серебряных приборов, лежавших
на столе. Гааз позвал сторожа и спросил, не входил ли кто, кроме больного? Сторож смекнул дело, бросился вон и через
минуту возвратился с ложками и пациентом, которого он остановил с помощию другого больничного солдата. Мошенник бросился в ноги доктору и просил помилования. Гааз сконфузился.
Мы увиделись
на несколько
минут 9 апреля 1835 года, накануне моего отправления в ссылку.
Я кивнул ему головой, не дожидаясь окончания речи, и быстрыми шагами пошел в станционный дом. В окно мне было слышно, как он горячился с жандармом, как грозил ему. Жандарм извинялся, но, кажется, мало был испуган.
Минуты через три они взошли оба, я сидел, обернувшись к окну, и не смотрел
на них.
— В таком случае… конечно… я не смею… — и взгляд городничего выразил муку любопытства. Он помолчал. — У меня был родственник дальний, он сидел с год в Петропавловской крепости; знаете, тоже, сношения — позвольте, у меня это
на душе, вы, кажется, все еще сердитесь? Я человек военный, строгий, привык; по семнадцатому году поступил в полк, у меня нрав горячий, но через
минуту все прошло. Я вашего жандарма оставлю в покое, черт с ним совсем…
— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне в
минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только
на это надобно родиться-с; это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали при воспоминании славного предшественника.
А спондей английских часов продолжал отмеривать дни, часы,
минуты… и наконец домерил до роковой секунды; старушка раз, вставши, как-то дурно себя чувствовала; прошлась по комнатам — все нехорошо; кровь пошла у нее носом и очень обильно, она была слаба, устала, прилегла, совсем одетая,
на своем диване, спокойно заснула… и не просыпалась. Ей было тогда за девяносто лет.
В тихие и кроткие
минуты я любил слушать потом рассказы об этой детской молитве, которою начиналась одна широкая жизнь и оканчивалось одно несчастное существование. Образ сироты, оскорбленной грубым благодеянием, и рабы, оскорбленной безвыходностью своего положения — молящихся
на одичалом дворе о своих притеснителях, — наполнял сердце каким-то умилением, и редкий покой сходил
на душу.
Часто, гуляя по саду, она вдруг бледнела и, смущенная или встревоженная изнутри, отвечала рассеянно и торопилась домой; я именно в эти
минуты любил смотреть
на нее.
…Я ждал ее больше получаса… Все было тихо в доме, я мог слышать оханье и кашель старика, его медленный говор, передвиганье какого-то стола… Хмельной слуга приготовлял, посвистывая,
на залавке в передней свою постель, выругался и через
минуту захрапел… Тяжелая ступня горничной, выходившей из спальной, была последним звуком… Потом тишина, стон больного и опять тишина… вдруг шелест, скрыпнул пол, легкие шаги — и белая блуза мелькнула в дверях…
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее в
минуту, когда у нее, у меня так билось сердце, — это было бы сверх человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы в другую сторону. Она сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей
на бледно-матовое плечо, которое вбирало в себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
С месяц продолжался этот запой любви; потом будто сердце устало, истощилось —
на меня стали находить
минуты тоски; я их тщательно скрывал, старался им не верить, удивлялся тому, что происходило во мне, — а любовь стыла себе да стыла.
В этой гостиной,
на этом диване я ждал ее, прислушиваясь к стону больного и к брани пьяного слуги. Теперь все было так черно… Мрачно и смутно вспоминались мне, в похоронной обстановке, в запахе ладана — слова,
минуты,
на которых я все же не мог нe останавливаться без нежности.
Его жена, идеал кротости и самоотвержения, испытав все, везет его, в одну из тихих
минут, в Девичий монастырь и бросается с ним
на колени перед могилой несчастной женщины, прося прощения и заступничества.
А потом, первые дни начинающейся новой жизни, в которых дорога каждая
минута, в которые следовало бы бежать куда-нибудь вдаль, в уединение, проводятся за бесконечными обедами, за утомительными балами, в толпе, точно
на смех.
Белинский вырос, он был страшен, велик в эту
минуту. Скрестив
на больной груди руки и глядя прямо
на магистра, он ответил глухим голосом...
Сказавши это, он бросился
на кресло, изнеможенный, и замолчал. При слове «гильотина» хозяин побледнел, гости обеспокоились, сделалась пауза. Магистр был уничтожен, но именно в эти
минуты самолюбие людское и закусывает удила. И. Тургенев советует человеку, когда он так затешется в споре, что самому сделается страшно, провесть раз десять языком внутри рта, прежде чем вымолвить слово.
Ему
на ту
минуту, когда он слушает, становится что-то знакомее, яснее.
Минут через пять явился Дубельт, расстегнутый по-домашнему, — бросил взгляд
на просителей, причем они поклонились, и, издали увидя меня, сказал...
Он взошел к губернатору, это было при старике Попове, который мне рассказывал, и сказал ему, что эту женщину невозможно сечь, что это прямо противно закону; губернатор вскочил с своего места и, бешеный от злобы, бросился
на исправника с поднятым кулаком: «Я вас сейчас велю арестовать, я вас отдам под суд, вы — изменник!» Исправник был арестован и подал в отставку; душевно жалею, что не знаю его фамилии, да будут ему прощены его прежние грехи за эту
минуту — скажу просто, геройства, с такими разбойниками вовсе была не шутка показать человеческое чувство.
«…Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания — почки, из которых разовьется их счастие. Поймут ли они, отчего мы лентяи, ищем всяких наслаждений, пьем вино и прочее? Отчего руки не подымаются
на большой труд, отчего в
минуту восторга не забываем тоски?.. Пусть же они остановятся с мыслью и с грустью перед камнями, под которыми мы уснем: мы заслужили их грусть!»
Я бросился к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и с засученными портками; двое мужиков с комяги забрасывали невод.
Минут через пять они закричали: «Нашли, нашли!» — и вытащили
на берег мертвое тело Матвея. Цветущий юноша этот, красивый, краснощекий, лежал с открытыми глазами, без выражения жизни, и уж нижняя часть лица начала вздуваться. Староста положил тело
на берегу, строго наказал мужикам не дотрогиваться, набросил
на него армяк, поставил караульного и послал за земской полицией…
Все это занимает, рассеивает, раздражает, сердит, и
на колодника или сосланного чаще находят
минуты бешенства, чем утомительные часы равномерного, обессиливающего отчаяния людей, потерянных
на воле в пошлой и тяжелой среде.
В первую
минуту, когда Хомяков почувствовал эту пустоту, он поехал гулять по Европе во время сонного и скучного царствования Карла X, докончив в Париже свою забытую трагедию «Ермак» и потолковавши со всякими чехами и далматами
на обратном пути, он воротился. Все скучно! По счастию, открылась турецкая война, он пошел в полк, без нужды, без цели, и отправился в Турцию. Война кончилась, и кончилась другая забытая трагедия — «Дмитрий Самозванец». Опять скука!
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял
на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы
на глазах. Как я любил его в эту
минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
В Париже — едва ли в этом слове звучало для меня меньше, чем в слове «Москва». Об этой
минуте я мечтал с детства. Дайте же взглянуть
на HoteL de ViLLe,
на café Foy в Пале-Рояле, где Камиль Демулен сорвал зеленый лист и прикрепил его к шляпе, вместо кокарды, с криком «а La BastiLLe!»
Тупые консерваторы и революционеры алжирски-ламартиновского толка помогали плутам и пройдохам, окружавшим Наполеона, и ему самому в приготовлении сетей шпионства и надзора, чтоб, растянувши их
на всю Францию, в данную
минуту поймать и задушить по телеграфу, из министерства внутренних дел и Elysée, все деятельные силы страны.
Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по морю, пробегают какие-то мысли — ужас ли то перед судьбами, лежащими
на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия? Последнего не думаю, — его личность давно исчезла в его деле…
На вас прямо они не смеют нападать
на сию
минуту, но посмотрите, как они бесцеремонно вас трактуют.
С той
минуты, как исчез подъезд Стаффорд Гауза с фактотумами, лакеями и швейцаром сутерландского дюка и толпа приняла Гарибальди своим ура —
на душе стало легко, все настроилось
на свободный человеческий диапазон и так осталось до той
минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы, сел в карету и уехал в Лондон.
Английская аристократия
на сию
минуту от своего могучего и забитого недоросля ничего не боится сверх того, ее Ахилловы пяты вовсе не со стороны европейской революции.
Аристократия начала несколько конфузиться.
На выручку ей явились дельцы. Их интересы слишком скоротечны, чтоб думать о нравственных последствиях агитации, им надобно владеть
минутой, кажется, один Цезарь поморщился, кажется, другой насупился — как бы этим не воспользовались тори… и то Стансфильдова история вот где сидит.
— Еще
минут пять есть до назначенного времени. Гарибальди вздохнул и весело сел
на свое место. Но тут прибежал фактотум и стал распоряжаться, где поставить диван, в какую дверь входить, в какую выходить.