Неточные совпадения
За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем,
там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де
каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, озорник, изодрал пеленки, да и бросил.
А Платон-то,
как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она
там сгорела.
Мать моя была лютеранка и, стало быть, степенью религиознее; она всякий месяц раз или два ездила в воскресенье в свою церковь, или,
как Бакай упорно называл, «в свою кирху», и я от нечего делать ездил с ней.
Там я выучился до артистической степени передразнивать немецких пасторов, их декламацию и пустословие, — талант, который я сохранил до совершеннолетия.
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу,
как можно дальше,
там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам себе вслух; тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и поправлять.
Там спрашивал меня Огарев, пять лет спустя, робко и застенчиво, верю ли я в его поэтический талант, и писал мне потом (1833) из своей деревни: «Выехал я, и мне стало грустно, так грустно,
как никогда не бывало.
Наш век не производит более этих цельных, сильных натур; прошлое столетие, напротив, вызвало их везде, даже
там, где они не были нужны, где они не могли иначе развиться,
как в уродство.
Квартальный повторял целую дорогу: «Господи!
какая беда! человек не думает, не гадает, что над ним сделается, — ну уж он меня доедет теперь. Оно бы еще ничего, если б вас
там не ждали, а то ведь ему срам — господи,
какое несчастие!»
Там его, не знаю почему, арестовали и, так
как он был без вида, его,
как бродягу, отправили пешком при партии арестантов в Тобольск.
В Перми все еще было полно славою Тюфяева, у него
там была партия приверженцев, враждебная новому губернатору, который,
как разумеется, окружил себя своими клевретами.
Случилось это так: в то время,
как меня отправляли в Пермь, Зонненберг собирался на Ирбитскую ярмарку. Отец мой, любивший всегда усложнять простые дела, предложил Зонненбергу заехать в Пермь и
там монтировать мой дом, за это он брал на себя путевые издержки.
Аптекарь был в Ревеле;
там он познакомился с какой-то молодой девушкой и предложил ей руку, девушка, едва знавшая его, шла за него очертя голову,
как следует девушке вообще и немке в особенности, она даже не имела понятия, в
какую дичь он ее везет.
Это было существо веселое, беззаботное и, наверное,
как Лаура в «Каменном госте» Пушкина, никогда не заботившаяся о том, что
там, где-то далеко, в Париже, холодно, слушая,
как сторож в Мадриде кричит «ясно»…
Так,
как в математике — только
там с большим правом — не возвращаются к определению пространства, движения, сил, а продолжают диалектическое развитие их свойств и законов, так и в формальном понимании философии, привыкнув однажды к началам, продолжают одни выводы.
Безличность математики, внечеловеческая объективность природы не вызывают этих сторон духа, не будят их; но
как только мы касаемся вопросов жизненных, художественных, нравственных, где человек не только наблюдатель и следователь, а вместе с тем и участник,
там мы находим физиологический предел, который очень трудно перейти с прежней кровью и прежним мозгом, не исключив из них следы колыбельных песен, родных полей и гор, обычаев и всего окружавшего строя.
— Ах, боже мой,
как это неприятно, — возразил Дубельт. —
Какие они все неловкие. Будьте уверены, что я не пошлю больше полицейского. Итак, до завтра; не забудьте: в восемь часов у графа; мы
там увидимся.
Противудействие петербургскому терроризму образования никогда не перемежалось: казенное, четвертованное, повешенное на зубцах Кремля и
там пристреленное Меншиковым и другими царскими потешниками, в виде буйных стрельцов, отравленное в равелине Петербургской крепости, в виде царевича Алексея, оно является,
как партия Долгоруких при Петре II,
как ненависть к немцам при Бироне,
как Пугачев при Екатерине II,
как сама Екатерина II, православная немка при прусском голштинце Петре III,
как Елизавета, опиравшаяся на тогдашних славянофилов, чтоб сесть на престол (народ в Москве ждал, что при ее коронации изобьют всех немцев).
Мы вообще знаем Европу школьно, литературно, то есть мы не знаем ее, а судим à livre ouvert, [Здесь: с первого взгляда (фр.).] по книжкам и картинкам, так,
как дети судят по «Orbis pictus» о настоящем мире, воображая, что все женщины на Сандвичевых островах держат руки над головой с какими-то бубнами и что где есть голый негр,
там непременно, в пяти шагах от него, стоит лев с растрепанной гривой или тигр с злыми глазами.
Такова общая атмосфера европейской жизни. Она тяжелее и невыносимее
там, где современное западное состояние наибольше развито,
там, где оно вернее своим началам, где оно богаче, образованнее, то есть промышленнее. И вот отчего где-нибудь в Италии или Испании не так невыносимо удушливо жить,
как в Англии и во Франции… И вот отчего горная, бедная сельская Швейцария — единственный клочок Европы, в который можно удалиться с миром.
Называемый (le N-é, то есть nommé, но это не значит „вышеупомянутый“, потому что прежде обо мне не говорится, это только безграмотная попытка
как можно грубее обозначить человека) Герцен, Александр, 40 лет (два года прибавили), русский подданный, живущий там-то, обязан оставить немедленно Париж по объявлении сего и в наискорейшем времени выехать из пределов Франции.
Без сомнения, не место было Прудона в Народном собрании так,
как оно было составлено, и личность его терялась в этом мещанском вертепе. Прудон в своей «Исповеди революционера» говорит, что он не умел найтиться в Собрании. Да что же мог
там делать человек, который Маррастовой конституции, этому кислому плоду семимесячной работы семисот голов, сказал: «Я подаю голос против вашей конституции не только потому, что она дурна, но и потому, что она — конституция».
— Что же это значит? Пользуясь тем, что я в тюрьме, вы спите
там, в редакции. Нет, господа, эдак я откажусь от всякого участия и напечатаю мой отказ, я не хочу, чтоб мое имя таскали в грязи, у вас надобно стоять за спиной, смотреть за каждой строкой. Публика принимает это за мой журнал, нет, этому надобно положить конец. Завтра я пришлю статью, чтоб загладить дурное действие вашего маранья, и покажу,
как я разумею дух, в котором должен быть наш орган.
Так и англичане:
как только их начинают теснить, они плывут за океан и
там заводят юную и более свободную Англию.
Редактор иностранной части «Morning Star'a» узнал меня. Начались вопросы о том,
как я нашел Гарибальди, о его здоровье. Поговоривши несколько минут с ним, я ушел в smoking-room. [курительную комнату (англ.).]
Там сидели за пель-элем и трубками мой белокурый моряк и его черномазый теолог.
Немец сел против меня и трагически начал мне рассказывать,
как его патрон-француз надул,
как он три года эксплуатировал его, заставляя втрое больше работать, лаская надеждой, что он его примет в товарищи, и вдруг, не говоря худого слова, уехал в Париж и
там нашел товарища. В силу этого немец сказал ему, что он оставляет место, а патрон не возвращается…