Неточные совпадения
Добрее, кротче, мягче я мало встречал
людей; совершенно одинокий в России, разлученный со всеми своими, плохо говоривший по-русски, он
имел женскую привязанность ко мне.
Братья и сестры его боялись и не
имели с ним никаких сношений, наши
люди обходили его дом, чтоб не встретиться с ним, и бледнели при его виде; женщины страшились его наглых преследований, дворовые служили молебны, чтоб не достаться ему.
Пить чай в трактире
имеет другое значение для слуг. Дома ему чай не в чай; дома ему все напоминает, что он слуга; дома у него грязная людская, он должен сам поставить самовар; дома у него чашка с отбитой ручкой и всякую минуту барин может позвонить. В трактире он вольный
человек, он господин, для него накрыт стол, зажжены лампы, для него несется с подносом половой, чашки блестят, чайник блестит, он приказывает — его слушают, он радуется и весело требует себе паюсной икры или расстегайчик к чаю.
Новое поколение не
имеет этого идолопоклонства, и если бывают случаи, что
люди не хотят на волю, то это просто от лени и из материального расчета. Это развратнее, спору нет, но ближе к концу; они, наверно, если что-нибудь и хотят видеть на шее господ, то не владимирскую ленту.
Ни Сенатор, ни отец мой не теснили особенно дворовых, то есть не теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому часто груб и несправедлив; но он так мало
имел с ними соприкосновения и так мало ими занимался, что они почти не знали друг друга. Отец мой докучал им капризами, не пропускал ни взгляда, ни слова, ни движения и беспрестанно учил; для русского
человека это часто хуже побоев и брани.
[Органист и учитель музыки, о котором говорится в «Записках одного молодого
человека», И. И. Экк давал только уроки музыки, не
имев никакого влияния.
Я так долго возмущался против этой несправедливости, что наконец понял ее: он вперед был уверен, что всякий
человек способен на все дурное и если не делает, то или не
имеет нужды, или случай не подходит; в нарушении же форм он видел личную обиду, неуважение к нему или «мещанское воспитание», которое, по его мнению, отлучало
человека от всякого людского общества.
Дяди, перенесшие на него зуб, который
имели против отца, не называли его иначе как «Химик», придавая этому слову порицательный смысл и подразумевая, что химия вовсе не может быть занятием порядочного
человека.
Он был отважен, даже неосторожен до излишества —
человек, родившийся в Сибири и притом в семье сосланной,
имеет уже то преимущество перед нами, что не боится Сибири.
Я считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение не
имеет юности; мы уже заметили, что одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период немецкого студентства во сто раз лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые
люди лет в пятнадцать от роду — просто противны.
Года за полтора перед тем познакомились мы с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава оставалась при нем. Он служил и
имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил
людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
Мы с завистью посматривали на его опытность и знание
людей; его тонкая ироническая манера возражать
имела на нас большое влияние. Мы на него смотрели как на делового революционера, как на государственного
человека in spe. [в будущем (лат.).]
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового
человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный
имеет право через три дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
К тюрьме
человек приучается скоро, если он
имеет сколько-нибудь внутреннего содержания. К тишине и совершенной воле в клетке привыкаешь быстро, — никакой заботы, никакого рассеяния.
Я
имею отвращение к
людям, которые не умеют, не хотят или не дают себе труда идти далее названия, перешагнуть через преступление, через запутанное, ложное положение, целомудренно отворачиваясь или грубо отталкивая. Это делают обыкновенно отвлеченные, сухие, себялюбивые, противные в своей чистоте натуры или натуры пошлые, низшие, которым еще не удалось или не было нужды заявить себя официально: они по сочувствию дома на грязном дне, на которое другие упали.
Другие молодые
люди, большею частью студенты, не были так осторожны, но эти другие не
имели с нами никакой серьезной связи.
Соколовский, автор «Мироздания», «Хевери» и других довольно хороших стихотворений,
имел от природы большой поэтический талант, но не довольно дико самобытный, чтоб обойтись без развития, и не довольно образованный, чтоб развиться. Милый гуляка, поэт в жизни, он вовсе не был политическим
человеком. Он был очень забавен, любезен, веселый товарищ в веселые минуты, bon vivant, [любитель хорошо пожить (фр.).] любивший покутить — как мы все… может, немного больше.
Людей, сосланных на житье «за мнения» в дальние города, несколько боятся, но никак не смешивают с обыкновенными смертными. «Опасные
люди»
имеют тот интерес для провинции, который
имеют известные Ловласы для женщин и куртизаны для мужчин. Опасных
людей гораздо больше избегают петербургские чиновники и московские тузы, чем провинциальные жители. Особенно сибиряки.
Это были
люди умные, образованные, честные, состарившиеся и выслужившиеся «арзамасские гуси»; они умели писать по-русски, были патриоты и так усердно занимались отечественной историей, что не
имели досуга заняться серьезно современностью Все они чтили незабвенную память Н. М. Карамзина, любили Жуковского, знали на память Крылова и ездили в Москве беседовать к И. И. Дмитриеву, в его дом на Садовой, куда и я езживал к нему студентом, вооруженный романтическими предрассудками, личным знакомством с Н. Полевым и затаенным чувством неудовольствия, что Дмитриев, будучи поэтом, — был министром юстиции.
Видеть себя в печати — одна из самых сильных искусственных страстей
человека, испорченного книжным веком. Но тем не меньше решаться на публичную выставку своих произведений — нелегко без особого случая.
Люди, которые не смели бы думать о печатании своих статей в «Московских ведомостях», в петербургских журналах, стали печататься у себя дома. А между тем пагубная привычка
иметь орган, привычка к гласности укоренилась. Да и совсем готовое орудие
иметь недурно. Типографский станок тоже без костей!
Унылая, грустная дружба к увядающей Саше
имела печальный, траурный отблеск. Она вместе с словами диакона и с отсутствием всякого развлечения удаляла молодую девушку от мира, от
людей. Третье лицо, живое, веселое, молодое и с тем вместе сочувствовавшее всему мечтательному и романтическому, было очень на месте; оно стягивало на землю, на действительную, истинную почву.
Огарев, как мы уже
имели случай заметить, был одарен особой магнитностью, женственной способностью притяжения. Без всякой видимой причины к таким
людям льнут, пристают другие; они согревают, связуют, успокоивают их, они — открытый стол, за который садится каждый, возобновляет силы, отдыхает, становится бодрее, покойнее и идет прочь — другом.
Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было
иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна; понявши его,
люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии; Фейербах стал первый говорить человечественнее.
Надобно было, чтоб для довершения беды подвернулся тут инспектор врачебной управы, добрый
человек, но один из самых смешных немцев, которых я когда-либо встречал; отчаянный поклонник Окена и Каруса, он рассуждал цитатами,
имел на все готовый ответ, никогда ни в чем не сомневался и воображал, что совершенно согласен со мной.
Наконец двери отворились à deux battants, [на обе створки (фр.).] и взошел Бенкендорф. Наружность шефа жандармов не
имела в себе ничего дурного; вид его был довольно общий остзейским дворянам и вообще немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он
имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит
людям уклончивым и апатическим.
А. И. Герцена.)] общество государственных
людей, умерших в Петербурге лет пятнадцать тому назад и продолжавших пудриться, покрывать себя лентами и являться на обеды и пиры в Москве, будируя, важничая и не
имея ни силы, ни смысла.
Все это вздор, это подчиненные его небось распускают слух. Все они не
имеют никакого влияния; они не так себя держат и не на такой ноге, чтоб
иметь влияние… Вы уже меня простите, взялась не за свое дело; знаете, что я вам посоветую? Что вам в Новгород ездить! Поезжайте лучше в Одессу, подальше от них, и город почти иностранный, да и Воронцов, если не испортился,
человек другого «режиму».
Сначала губернатор мне дал IV отделение, — тут откупные дела и всякие денежные. Я просил его переменить, он не хотел, говорил, что не
имеет права переменить без воли другого советника. Я в присутствии губернатора спросил советника II отделения, он согласился, и мы поменялись. Новое отделение было меньше заманчиво; там были паспорты, всякие циркуляры, дела о злоупотреблении помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и
людях, находящихся под полицейским надзором.
Распущенность ли наша, недостаток ли нравственной оседлости, определенной деятельности, юность ли в деле образования, аристократизм ли воспитания, но мы в жизни, с одной стороны, больше художники, с другой — гораздо проще западных
людей, не
имеем их специальности, но зато многостороннее их. Развитые личности у нас редко встречаются, но они пышно, разметисто развиты, без шпалер и заборов. Совсем не так на Западе.
Много смеялись мы его рассказам, но не веселым смехом, а тем, который возбуждал иногда Гоголь. У Крюкова, у Е. Корша остроты и шутки искрились, как шипучее вино, от избытка сил. Юмор Галахова не
имел ничего светлого, это был юмор
человека, живущего в разладе с собой, со средой, сильно жаждущего выйти на покой, на гармонию — но без большой надежды.
От этого с ним было не страшно говорить о тех вещах, о которых трудно говорится с самыми близкими
людьми, к которым
имеешь полное доверие, но у которых строй некоторых едва слышных струн не по одному камертону.
В Московском 1 400
человек студентов, стало быть, надобно выпустить 1 200, чтобы
иметь право принять сотню новых.
Долго оторванная от народа часть России прострадала молча, под самым прозаическим, бездарным, ничего не дающим в замену игом. Каждый чувствовал гнет, у каждого было что-то на сердце, и все-таки все молчали; наконец пришел
человек, который по-своему сказал что. Он сказал только про боль, светлого ничего нет в его словах, да нет ничего и во взгляде. «Письмо» Чаадаева — безжалостный крик боли и упрека петровской России, она
имела право на него: разве эта среда жалела, щадила автора или кого-нибудь?
Разумеется, что
люди эти ездили к нему и звали на свои рауты из тщеславия, но до этого дела нет; тут важно невольное сознание, что мысль стала мощью,
имела свое почетное место, вопреки высочайшему повелению.
Чаадаев
имел свои странности, свои слабости, он был озлоблен и избалован. Я не знаю общества менее снисходительного, как московское, более исключительного, именно поэтому оно смахивает на провинциальное и напоминает недавность своего образования. Отчего же
человеку в пятьдесят лет, одинокому, лишившемуся почти всех друзей, потерявшему состояние, много жившему мыслию, часто огорченному, не
иметь своего обычая, свои причуды?
Чему-нибудь послужим и мы. Войти в будущее как элемент не значит еще, что будущее исполнит наши идеалы. Рим не исполнил ни Платонову республику, ни вообще греческий идеал. Средние века не были развитием Рима. Современная мысль западная войдет, воплотится в историю, будет
иметь свое влияние и место так, как тело наше войдет в состав травы, баранов, котлет,
людей. Нам не нравится это бессмертие — что же с этим делать?
Самые серьезные
люди ужасно легко увлекаются формализмом и уверяют себя, что они делаютчто-нибудь,
имея периодические собрания, кипы бумаг, протоколы, совещания, подавая голоса, принимая решения, печатая прокламации profession de foi [исповедания веры (фр.).] и проч.
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о добрых
людях, строивших одной рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини к позорному столбу. Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая, что те
имели, по крайней мере, цель — сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.
То же в его взгляде, то же в его голосе, и все это так просто, так от души, что если
человек не
имеет задней мысли, жалованья от какого-нибудь правительства и вообще не остережется, то он непременно его полюбит.
Каждый
имел три, четыре, пять дам, и это было очень хорошо, потому что они занимали место пятидесяти
человек и таким образом спасали от давки.