Неточные совпадения
Не
зная законов и русского судопроизводства, он попал в сенат, сделался членом опекунского совета, начальником Марьинской больницы, начальником Александрийского института и все исполнял с рвением, которое вряд было
ли нужно, с строптивостью, которая вредила, с честностью, которую никто не замечал.
Не
знаю, завидовал
ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.
Рано виднелось в нем то помазание, которое достается немногим, — на беду
ли, на счастие
ли, не
знаю, но наверное на то, чтоб не быть в толпе.
Лет тридцати, возвратившись из ссылки, я понял, что во многом мой отец был прав, что он, по несчастию, оскорбительно хорошо
знал людей. Но моя
ли была вина, что он и самую истину проповедовал таким возмутительным образом для юного сердца. Его ум, охлажденный длинною жизнию в кругу людей испорченных, поставил его en garde [настороже (фр.).] противу всех, а равнодушное сердце не требовало примирения; он так и остался в враждебном отношении со всеми на свете.
Было
ли это исполнено, не
знаю.
Ты меня
знаешь более, чем кто-нибудь, не правда
ли, я это действительно чувствую.
Дача, занимаемая В., была превосходна. Кабинет, в котором я дожидался, был обширен, высок и au rez-de-chaussee, [в нижнем этаже (фр.).] огромная дверь вела на террасу и в сад. День был жаркий, из сада пахло деревьями и цветами, дети играли перед домом, звонко смеясь. Богатство, довольство, простор, солнце и тень, цветы и зелень… а в тюрьме-то узко, душно, темно. Не
знаю, долго
ли я сидел, погруженный в горькие мысли, как вдруг камердинер с каким-то странным одушевлением позвал меня с террасы.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо будет. Вы не
знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что
ли, адвокаты, судьи?
Я бывал у них и всякий раз проходил той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением
ли того, до чего может унизить человека необузданность и злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, — не
знаю, но он был тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
В частном доме была тоже большая тревога: три пожара случились в один вечер, и потом из комиссия присылали два раза
узнать, что со мной сделалось, — не бежал
ли я.
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным на житье в Пермь являться к себе в десять часов утра по субботам. Он выходил с трубкой и с листом, поверял, все
ли налицо, а если кого не было, посылал квартального
узнавать о причине, ничего почти ни с кем не говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми поляками, с которыми он предупреждал, чтоб я не был знаком.
Хозяйка усадила меня на диван,
узнав, что я из Москвы, спросила — видел
ли я в Москве г. Кабрита? Я ей сказал, что никогда и фамилии подобной не слыхал.
— Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что
ли, набирают — не
знаю. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я их принял верст за сто; офицер, что сдавал, говорил: «Беда, да и только, треть осталась на дороге» (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.
Привычки Александра были таковы, что невероятного ничего тут не было.
Узнать, правда
ли, было нелегко и, во всяком случае, наделало бы много скандалу. На вопрос г. Бенкендорфа генерал Соломка отвечал, что через его руки проходило столько денег, что он не припомнит об этих пяти тысячах.
Через два года наследник проезжал Даровской волостью, крестьяне подали ему просьбу, он велел разобрать дело. По этому случаю я составлял из него докладную записку. Что вышло путного из этого пересмотра — я не
знаю. Слышал я, что сосланных воротили, но воротили
ли землю — не слыхал.
— Жив
ли страдалец? — не
знаю, но сомневаюсь.
…Нужно
ли еще раз
знать, видеть, касаться сморщившимися от старости руками до своего венчального убора?..
Это не было ни отчуждение, ни холодность, а внутренняя работа — чужая другим, она еще себе была чужою и больше предчувствовала, нежели
знала, что в ней. В ее прекрасных чертах было что-то недоконченное, невысказавшееся, им недоставало одной искры, одного удара резцом, который должен был решить, назначено
ли ей истомиться, завянуть на песчаной почве, не
зная ни себя, ни жизни, или отразить зарево страсти, обняться ею и жить, — может, страдать, даже наверное страдать, но много жить.
«Не
знаю, — пишет она, — можно
ли выдумать еще что-нибудь к моему угнетению, неужели у них станет настолько ума?
— О ком она говорит? — закричал Сенатор. — А? Как это вы, сестрица, позволяете, чтоб эта, черт
знает кто такая, при вас так говорила о дочери вашего брата? Да и вообще, зачем эта шваль здесь? Вы ее тоже позвали на совет? Что она вам — родственница, что
ли?
Мы покраснели до ушей, не смели взглянуть друг на друга и спросили чаю, чтоб скрыть смущение. На другой день часу в шестом мы приехали во Владимир. Время терять было нечего; я бросился, оставив у одного старого семейного чиновника невесту,
узнать, все
ли готово. Но кому же было готовить во Владимире?
— Что с вами сделалось? — спросил я ее с участием. Яркий пурпур покрывал ее исхудалые щеки, стыд
ли это был или чахотка, не
знаю, только, казалось, не румяны; она в два года с половиной состарелась на десять.
Десять раз выбегал я в сени из спальни, чтоб прислушаться, не едет
ли издали экипаж: все было тихо, едва-едва утренний ветер шелестил в саду, в теплом июньском воздухе; птицы начинали петь, алая заря слегка подкрашивала лист, и я снова торопился в спальню, теребил добрую Прасковью Андреевну глупыми вопросами, судорожно жал руки Наташе, не
знал, что делать, дрожал и был в жару… но вот дрожки простучали по мосту через Лыбедь, — слава богу, вовремя!
Не
знаю, успею
ли я, смогу
ли воспользоваться этим временем, чтоб рассказать вам страшную историю последних лет моей жизни. Сделаю опыт.
Белинский был очень застенчив и вообще терялся в незнакомом обществе или в очень многочисленном; он
знал это и, желая скрыть, делал пресмешные вещи. К. уговорил его ехать к одной даме; по мере приближения к ее дому Белинский все становился мрачнее, спрашивал, нельзя
ли ехать в другой день, говорил о головной боли. К.,
зная его, не принимал никаких отговорок. Когда они приехали, Белинский, сходя с саней, пустился было бежать, но К. поймал его за шинель и повел представлять даме.
Слышала
ли она или нет, я не
знаю, но только она взяла бумагу, развернула ее, надела очки и, морщась, с страшными усилиями прочла: «Кня-зь, Пе-тр Михайлович!..»
Был
ли Савелий Гаврилов раскольник или нет, я наверное не
знаю; но семья крестьян, переведенная из Васильевского, когда отец мой его продал, вся состояла из старообрядцев.
Это было вскоре после его женитьбы. Гармония, окружавшая плавно и покойно его новый быт, подернулась траурным крепом. Следы этого удара долго не проходили, не
знаю, прошли
ли вообще когда-нибудь.
Хомяков
знал очень хорошо свою силу и играл ею; забрасывал словами, запугивал ученостью, надо всем издевался, заставлял человека смеяться над собственными верованиями и убеждениями, оставляя его в сомнении, есть
ли у него у самого что-нибудь заветное.
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, — писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет
знать, читал
ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
Я действительно не
знаю, возможно
ли было скромнее и проще отвечать; но у нас так велика привычка к рабскому молчанию, что и это письмо консул в Ницце счел чудовищно дерзким, да, вероятно, и сам Орлов, также.
Да я не
знаю, впрочем, хорошо
ли начинать с трезвости; она не только предупреждает много бедствий, но и лучшие минуты жизни.
— Нет, но еще больше, я вовсе не христианин, да и не
знаю, деист
ли.
Я вынул мою карточку и отдал ее с письмом. Может
ли что-нибудь подобное случиться на континенте? Представьте себе, если б во Франции кто-нибудь спросил бы вас в гостинице, к кому вы пишете, и,
узнавши, что это к секретарю Гарибальди, взялся бы доставить письмо?
— Не пора
ли? Я в ваших распоряжениях, только доставьте меня, пожалуйста, в Лондон к двум с половиной или трем часам, а теперь позвольте мне принять старого друга, который только что приехал; да вы, может, его
знаете, — Мордини.
Если б я вчера
знал, что будут такие затруднения, я пригласил бы Гарибальди ехать по железной дороге, теперь это потому нельзя, что я не отвечаю, найдем
ли мы карету или коляску у теддингтонской станции.
Накануне отъезда, часа в два, я сидел у него, когда пришли сказать, что в приемной уже тесно. В этот день представлялись ему члены парламента с семействами и разная nobility и gentry, [
знать и дворянство (англ.).] всего, по «Теймсу», до двух тысяч человек, — это было grande levee, [большое вставание (фр.).] царский выход, да еще такой, что не только король виртембергский, но и прусский вряд натянет
ли без профессоров и унтер-офицеров.