Неточные совпадения
Прошло пятнадцать лет, [Введение к «Тюрьме и ссылке», писанное
в мае 1854 года. (Прим. А. И. Герцена.)] «я
жил в одном из лондонских захолустий, близ Примроз-Гиля, отделенный от всего мира далью, туманом и своей волей.
А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил
в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был
жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее
в конюшню, должно быть, она там сгорела.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы
в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой
жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
За несколько дней до приезда моего отца утром староста и несколько дворовых с поспешностью взошли
в избу, где она
жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла за ними.
Лет через пятнадцать староста еще был
жив и иногда приезжал
в Москву, седой как лунь и плешивый; моя мать угощала его обыкновенно чаем и поминала с ним зиму 1812 года, как она его боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл мою мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и рассказывал, как я вовсе не боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
Покинутый всеми родными и всеми посторонними, он
жил один-одинехонек
в своем большом доме на Тверском бульваре, притеснял свою дворню и разорял мужиков.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него
в доме, где
жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и
в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Отцу моему досталось Васильевское, большое подмосковное именье
в Рузском уезде. На следующий год мы
жили там целое лето;
в продолжение этого времени Сенатор купил себе дом на Арбате; мы приехали одни на нашу большую квартиру, опустевшую и мертвую. Вскоре потом и отец мой купил тоже дом
в Старой Конюшенной.
В сущности, скорее надобно дивиться — как Сенатор мог так долго
жить под одной крышей с моим отцом, чем тому, что они разъехались. Я редко видал двух человек более противуположных, как они.
Отец мой почти совсем не служил; воспитанный французским гувернером
в доме набожной и благочестивой тетки, он лет шестнадцати поступил
в Измайловский полк сержантом, послужил до павловского воцарения и вышел
в отставку гвардии капитаном;
в 1801 он уехал за границу и
прожил, скитаясь из страны
в страну, до конца 1811 года.
Он возвратился с моей матерью за три месяца до моего рождения и,
проживши год
в тверском именье после московского пожара, переехал на житье
в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее устроить жизнь.
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного
в моем положении; мне казалось естественно и просто, что я
живу в доме моего отца, что у него на половине я держу себя чинно, что у моей матери другая половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала спать и мыла
в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки; все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
В одной из деревень Сенатора
проживал на покое, то есть на хлебе, дряхлый старик Андрей Степанов.
Нам приходилось проезжать и останавливаться на день, на два
в деревне, где
жил Андрей Степанов.
Разумеется, есть люди, которые
живут в передней, как рыба
в воде, — люди, которых душа никогда не просыпалась, которые взошли во вкус и с своего рода художеством исполняют свою должность.
У Сенатора был повар необычайного таланта, трудолюбивый, трезвый, он шел
в гору; сам Сенатор хлопотал, чтоб его приняли
в кухню государя, где тогда был знаменитый повар-француз. Поучившись там, он определился
в Английский клуб, разбогател, женился,
жил барином; но веревка крепостного состояния не давала ему ни покойно спать, ни наслаждаться своим положением.
Он
прожил не больше года, напакостил что-то
в деревне, садовник хотел его убить косой, отец мой велел ему убираться.
При брауншвейг-вольфенбюттельском воине я иногда похаживал к каким-то мальчикам, при которых
жил его приятель тоже
в должности «немца» и с которыми мы делали дальние прогулки; после него я снова оставался
в совершенном одиночестве — скучал, рвался из него и не находил выхода.
Изредка отпускал он меня с Сенатором
в французский театр, это было для меня высшее наслаждение; я страстно любил представления, но и это удовольствие приносило мне столько же горя, сколько радости. Сенатор приезжал со мною
в полпиесы и, вечно куда-нибудь званный, увозил меня прежде конца. Театр был у Арбатских ворот,
в доме Апраксина, мы
жили в Старой Конюшенной, то есть очень близко, но отец мой строго запретил возвращаться без Сенатора.
[Офицер, если не ошибаюсь, граф Самойлов, вышел
в отставку и спокойно
жил в Москве.
В старинном доме Ивашевых
жила молодая француженка гувернанткой.
В небольшом городке Тверской губернии
жила внучка старшего брата моего отца.
В 1823 я еще совсем был ребенком, со мной были детские книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем и векшей, которые
жили в чулане возле моей комнаты.
В 1843 году мы
жили в другой подмосковной,
в Звенигородском уезде, верст двадцать от Васильевского.
Я давно любил, и любил страстно, Ника, но не решался назвать его «другом», и когда он
жил летом
в Кунцеве, я писал ему
в конце письма: «Друг ваш или нет, еще не знаю». Он первый стал мне писать ты и называл меня своим Агатоном по Карамзину, а я звал его моим Рафаилом по Шиллеру. [«Philosophische Briefe» — «Философские письма» (нем.) (Прим. А. И. Герцена.)]
Вот и комнатка: с другом, бывало,
Здесь мы
жили умом и душой.
Много дум золотых возникало
В этой комнатке прежней порой.
В одном-то из них дозволялось
жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов вечера не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце
в должности чиновника особых поручений, то есть приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить вечером, когда никого не было, занимать повествованиями и новостями.
Жил он чрезвычайно своеобычно;
в большом доме своем на Тверском бульваре занимал он одну крошечную комнату для себя и одну для лаборатории.
Старуха мать его
жила через коридор
в другой комнатке, остальное было запущено и оставалось
в том самом виде,
в каком было при отъезде его отца
в Петербург.
Перед окончанием моего курса Химик уехал
в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после моей женитьбы я ездил полутайком на несколько дней
в подмосковную, где тогда
жил мой отец. Цель этой поездки состояла
в окончательном примирении с ним, он все еще сердился на меня за мой брак.
Они решились не ударить себя лицом
в грязь перед человеком, который был на Шимборазо и
жил в Сан-Суси.
Три или четыре месяца эта чудная молодежь
прожила в больницах ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоводителями, — и все это без всякого вознаграждения и притом
в то время, когда так преувеличенно боялись заразы.
Собирались мы по-прежнему всего чаще у Огарева. Больной отец его переехал на житье
в свое пензенское именье. Он
жил один
в нижнем этаже их дома у Никитских ворот. Квартира его была недалека от университета, и
в нее особенно всех тянуло.
В Огареве было то магнитное притяжение, которое образует первую стрелку кристаллизации во всякой массе беспорядочно встречающихся атомов, если только они имеют между собою сродство. Брошенные куда бы то ни было, они становятся незаметно сердцем организма.
Судьбе и этого было мало. Зачем
в самом деле так долго зажилась старушка мать? Видела конец ссылки, видела своих детей во всей красоте юности, во всем блеске таланта, чего было
жить еще! Кто дорожит счастием, тот должен искать ранней смерти. Хронического счастья так же нет, как нетающего льда.
Семью его разорили, впрочем, сперва позаботились и о том, чтоб ее уменьшить: жена Сунгурова была схвачена с двумя детьми и месяцев шесть
прожила в Пречистенской части; грудной ребенок там и умер.
Alma mater! Я так много обязан университету и так долго после курса
жил его жизнию, с ним, что не могу вспоминать о нем без любви и уважения.
В неблагодарности он меня не обвинит, по крайней мере,
в отношении к университету легка благодарность, она нераздельна с любовью, с светлым воспоминанием молодого развития… и я благословляю его из дальней чужбины!
Но так как возраст берет свое, то большая часть французской молодежи отбывает юность артистическим периодом, то есть
живет, если нет денег,
в маленьких кафе с маленькими гризетками
в quartier Latin, [Латинском квартале (фр.).] и
в больших кафе с большими лоретками, если есть деньги.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость
жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот огонь
в душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
Старый мир, осмеянный Вольтером, подшибленный революцией, но закрепленный, перешитый и упроченный мещанством для своего обихода, этого еще не испытал. Он хотел судить отщепенцев на основании своего тайно соглашенного лицемерия, а люди эти обличили его. Их обвиняли
в отступничестве от христианства, а они указали над головой судьи завешенную икону после революции 1830 года. Их обвиняли
в оправдании чувственности, а они спросили у судьи, целомудренно ли он
живет?
Бродя по улицам, мне наконец пришел
в голову один приятель, которого общественное положение ставило
в возможность узнать,
в чем дело, а может, и помочь. Он
жил страшно далеко, на даче за Воронцовским полем; я сел на первого извозчика и поскакал к нему. Это был час седьмой утра.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве,
живите как можно тише, а то худо будет. Вы не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя
в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
Я его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась
в его
жилах.
…Восемь лет спустя,
в другой половине дома, где была следственная комиссия,
жила женщина, некогда прекрасная собой, с дочерью-красавицей, сестра нового обер-полицмейстера.
Он поблагодарил, да и указал дом,
в котором
жил офицер, и говорит: «Вы ночью станьте на мосту, она беспременно пойдет к нему, вы ее без шума возьмите, да и
в реку».
— Я, — сказал он, — пришел поговорить с вами перед окончанием ваших показаний. Давнишняя связь моего покойного отца с вашим заставляет меня принимать
в вас особенное участие. Вы молоды и можете еще сделать карьеру; для этого вам надобно выпутаться из дела… а это зависит, по счастию, от вас. Ваш отец очень принял к сердцу ваш арест и
живет теперь надеждой, что вас выпустят; мы с князем Сергием Михайловичем сейчас говорили об этом и искренно готовы многое сделать; дайте нам средства помочь.
Соколовский, автор «Мироздания», «Хевери» и других довольно хороших стихотворений, имел от природы большой поэтический талант, но не довольно дико самобытный, чтоб обойтись без развития, и не довольно образованный, чтоб развиться. Милый гуляка, поэт
в жизни, он вовсе не был политическим человеком. Он был очень забавен, любезен, веселый товарищ
в веселые минуты, bon vivant, [любитель хорошо
пожить (фр.).] любивший покутить — как мы все… может, немного больше.
Гааз
жил в больнице. Приходит к нему перед обедом какой-то больной посоветоваться. Гааз осмотрел его и пошел
в кабинет что-то прописать. Возвратившись, он не нашел ни больного, ни серебряных приборов, лежавших на столе. Гааз позвал сторожа и спросил, не входил ли кто, кроме больного? Сторож смекнул дело, бросился вон и через минуту возвратился с ложками и пациентом, которого он остановил с помощию другого больничного солдата. Мошенник бросился
в ноги доктору и просил помилования. Гааз сконфузился.
— И вы уж не откажите
в моей просьбе и
в доказательство, что не сердитесь, — я
живу через два дома отсюда — позвольте вас просить позавтракать чем бог послал.
На воле…
в маленьком городе на сибирской границе, без малейшей опытности, не имея понятия о среде,
в которой мне надобно было
жить.
— Ведь вот — Крейц или Ридигер —
в одном приказе
в корнеты произведены были.
Жили на одной квартире, — Петруша, Алеша — ну, я, видите, не немец, да и поддержки не было никакой — вот и сиди будочником. Вы думаете, легко благородному человеку с нашими понятиями занимать полицейскую должность?