Вот он сидит в вольтеровских креслах. Перед ним лист бумаги, на котором набросано несколько стихов. Он то наклонится над листом и сделает какую-нибудь поправку или прибавит два-три стиха, то опрокинется на спинку кресел и задумается. На губах блуждает улыбка; видно, что он только лишь отвел их от полной
чаши счастия. Глаза у него закроются томно, как у дремлющего кота, или вдруг сверкнут огнем внутреннего волнения.
Да, умереть! Уйти навек и без возврата // Туда, куда уйдет и каждый из людей (и зверей). // Стать снова тем ничто, которым был когда-то, // Пред тем, как в мир прийти для жизни и скорбей. // Сочти все радости, что на житейском пире // Из
чаши счастия пришлось тебе испить, // И согласись, что, чем бы ни был ты в сем мире, // Есть нечто лучшее, — не быть.
Неточные совпадения
И мы сядем на зверя и воздвигнем
чашу, и на ней будет написано: «Тайна!» Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство покоя и
счастия.
Я продолжаю. Завтра я увижу все то же, из года в год повторяющееся и каждый раз по-новому волнующее зрелище: могучую
Чашу Согласия, благоговейно поднятые руки. Завтра — день ежегодных выборов Благодетеля. Завтра мы снова вручим Благодетелю ключи от незыблемой твердыни нашего
счастья.
Ответ его был несколько придурковат, но так как он, видимо, был счастлив, выказав нечто похожее на остроумие, то я не возражал дальше.
Счастье так
счастье! — пусть выпивает
чашу ликования до дна!
А город — живет и охвачен томительным желанием видеть себя красиво и гордо поднятым к солнцу. Он стонет в бреду многогранных желаний
счастья, его волнует страстная воля к жизни, и в темное молчание полей, окруживших его, текут тихие ручьи приглушенных звуков, а черная
чаша неба всё полнее и полней наливается мутным, тоскующим светом.
Уже лицом к лицу со
счастьем, даже в промежутке «между краем
чаши и губами», он не перестает чувствовать угрозу.