Так пели девы. Сев на бреге, // Мечтает
русский о побеге; // Но цепь
невольника тяжка, // Быстра глубокая река… // Меж тем, померкнув, степь уснула, // Вершины скал омрачены. // По белым хижинам аула // Мелькает бледный свет луны; // Елени дремлют над водами, // Умолкнул поздний крик орлов, // И глухо вторится горами // Далекий топот табунов.
Этот кусок льду, облегший былое я, частицу бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним; подле него зияющая могила, во льду ж для него иссеченная; над этим чудным гробом, который служил вместе и саваном, маленькое белое существо, полное духовности и жизни, называемое европейцем и сверх того
русским и Зудою; тут же на замерзлой реке черный
невольник, сын жарких и свободных степей Африки, может быть, царь в душе своей; волшебный свет луны, говорящей о другой подсолнечной, такой же бедной и все-таки драгоценной для тамошних жителей, как нам наша подсолнечная; тишина полуночи, и вдруг далеко, очень далеко, благовест, как будто голос неба, сходящий по лучу месяца, — если это не высокий момент для поэта и философа, так я не понимаю, что такое поэзия и философия.
Вообще, какой интерес могли иметь иностранцы в том, чтобы им заманивать к себе простых, ничему не наученных и ни в чем не искусных
русских людей, когда по сведениям, бывшим уже тогда в России, «в чужих землях было весьма многолюдно, а хлеба не обильно». Чту могли отнимать у
невольников испанцы? Неужто кому-нибудь нужны были их невольничьи лохмотья?