Неточные совпадения
«Волокита по судам
и расправам» не
только среди простого народа, сохранившего до сих лет исторический страх к судам, но
и для высших классов общества
и учреждений представлялась тяжелым мытарством, которого старались избежать
всеми дозволенными
и недозволенными законом силами
и средствами.
— Это что говорить, это вестимо так, что от Бога,
только ведь
и снадобья от Него, от Отца Небесного, да
и все с молитвой, — возражала старуха.
В дом внесли великолепный дубовый гроб, прибыло не
только приходское духовенство, но
и из кремлевских соборов. Панихиды служились два раза в день
и на них съезжались
все знатные
и властные лица Москвы, похороны были торжественны
и богаты; «колдуна», «кудесника», «масона»
и «оборотня», к великому удивлению соседей, похоронили на кладбище Донского монастыря, после отпевания в церкви святого мученика Власия, что в Старой Конюшен ной.
Некоторые из соседей, принарядившись в лучшие одежды, успели проскользнуть на панихиды, но в первой комнате, где стоял гроб, не заметили ничего особенного
и только удостоверяли, что «кровавый старик» лежит как живой
и одет в черную одежду. Видели
и ту красивую
и нарядную барыню, которая первая прибыла в дом покойного,
и заметили, что она во
все время панихиды стояла близ гроба
и горько плакала.
На вынос тела собралось множество народа, который толпился у церкви
и проводил вплоть до кладбища своего загадочного соседа, но ничего особенного во время этих похорон замечено не было. Сделали
только один основательный вывод, что, видимо, покойный был «важная персона», так как на похороны его собрались
все московские власти
и вся знать Белокаменная.
— Вестимо так,
только не даром присловье молвится: «на Бога надейся, а сам не плошай». Я вот
всю жизнь на ходу, а силы-то достаточно, медведя
и того не побоюсь, померяюсь…
Убеждение, высказанное еще покойным Николаем Митрофановым о том, что его дочь останется «вековухой», то есть не выйдет замуж, разделяли не
только близкие соседи, но
и все обыватели Сивцева Вражка.
Девичья кровь, действительно, как выражалась Фимка, разыгралась в Дарье Николаевне. Она переживала неведомые для нее доселе ощущения. Образ Салтыкова не
только в сновидениях прошедшей ночи, но
и теперь стоял перед ее глазами, под сердцем сосало,
и какое-то неопределенное беспокойство от не менее неопределенных желаний наполняло
все ее существо. Она, всегда с аппетитом кушавшая заказанные ею самой вкусные, сытные
и по преимуществу жирные блюда, почти не притронулась к поданному обеду.
«Настоящим царем российским», по словам посланников, стал Остерман, но
всего на 8 месяцев. У него не оказалось помощников; никто ничего не делал, всякий заботился
только об ограждении своей собственной особы. Правительница по-прежнему скучала
и трепетала за судьбу своего собственного ребенка.
Это-то изменившееся настроение духа Глеба Алексеевича заставило его родственников особенно часто приступить к нему за допросами, вроде
только что переданных. Они полагали, что теперь именно «приспело время». Особенной настойчивостью в преследовании матримониальных целей относительно Глеба Алексеевича была его тетка Глафира Петровна Салтыкова, вдова генерал-аншефа, богатая
и всеми уважаемая в Москве старуха. Она не давала прямо проходу племяннику,
и он принужден был бегать от нее как от чумы.
Но Глеб Алексеевич, несколько лет жив поклонением своему идеалу,
все же состоял из плоти, костей
и крови,
и чтобы чисто животная сторона человека, столько лет побеждаемая им, не воспрянула тотчас же, как
только предмет его духовного поклонения исчез, перестав властвовать в его сердце, поборола плотские страсти.
«Что же, она сирота, без отца
и матери… Кому же руководить ею…
И, наконец, что же тут такого? Не
все же девушка должна
только вышивать сувениры
и изображать из себя тепличный цветок… Должны быть в природе цветы
и полевые, растущие на воле».
Он подошел к большому, крытому красным сафьяном дивану, стоявшему напротив роскошной кровати с красным же атласным балдахином, кровати, на которой он
только что провел бесонную ночь,
и грузно опустился на него. Кругом
все было тихо. В доме еще
все спали.
Пол блестел точно свеже выкрашенный, потолок
и стены, выбеленные краской, были чисты как снег, окна, уставленные цветами, каждый листок которых блестел свежестью, был без малейшего пятнышка, мебель красного дерева, крытая зеленым сафьяном, была как бы
только выполирована, хотя было видно, что
все это наследственное, старинное.
В этот же день
вся дворня красненького домика знала, что барышня Дарья Николаевна невеста «красивого барина», как прозвали Салтыкова. Фимка, умывшая свое окровавленное лицо со свежими синяками
и кровоподтеками на нем, узнав, что решилась судьба ее любимой барышни, бросилась целовать руки у нее
и у Салтыкова. Она, видимо, совершенно забыла
только что нанесенные ей побои
и на лице ее написано было искреннее счастье.
Без гостей, в неприемные дни, тетушка проводила
все время в своей отдаленной, жарко натопленной комнате, служившей ей спальней, куда допускались
только самые близкие родственники, к числу которых принадлежал
и Глеб Алексеевич.
Увы, с брачной жизнью ей действительно пришлось «стерпеться», но не довелось «слюбиться». Господь Бог, видимо, требует иных, взаимных чувств для благословенного брака, а потому близкие
только физически супруги остались бездетными. Свою материнскую нежность на склоне лет Глафира Петровна расточала на двух
все же, хотя
и отдаленных, близких ей существ, Косте
и Маше. Она чувствовала, что ей не дождаться их зрелого возраста, а потому их будущность доставляла ей немало горьких минут житейской заботы.
Ему представлялся
весь ужас его ближайшего будущего: объяснения с родственниками, соболезнования их, внушения
и, наконец, возможность, что Дарья Николаевна может быть грубо оскорблена не
только заочно, но
и лично.
—
Все перечитано, что было… По нескольку раз перечитано… Силы-то Господь мне дал на десятерых, ну, наружу они
и просятся… Как тут быть… Иногда, бывало, хоть бы голову разбить
и то впору… Такая скука заедала…
Только вот
и вздохнула за это время, как познакомилась с Глебушкой, душу с ним отводишь… Хороший он такой, добрый, ласковый…
Он мысленно припомнил свой разговор с ней каких-нибудь три с небольшим недели тому назад, припомнил ее почти доходящее до бешенной злобы отношение к Дарье Николаевне, резкость выражений, которыми она не щадила ее,
и появленние «гордой генеральши», «московской аристократки» в доме
только что недавно на
все лады честимой ею девушки, не укладывалось в его уме.
Так волновались московские невесты. Мужья
и отцы остались, как мы видели, «при особом мнении», особенно те, кто видел Дарью Николаевну на пресловутом обеде у Глафиры Петровны. Красота Дарьи Николаевны, ее полный расцвет молодости
и силы, соблазнительная, полная неги фигура
и глаза, в которых теплился огонек
только что возникающей страсти —
все это не могло не произвести впечатления на представителей непрекрасного пола Белокаменной.
Глеб Алексеевич был, действительно, болен не
только телом, но
и душой. Он прозрел. После недолгого увлечения красотой своей жены, когда страсть пресытилась
и миновала, нравственный облик женщины, с которой он связал себя на
всю жизнь, вдруг восстал перед ним во
всей его неприкрытой иллюзиями любви наготе. Искренняя, непочатая натура невесты явилась перед ним испорченностью до мозга костей жены.
Весь строй его жизни сразу перевернула эта женщина,
и жизнь эта стала для него невыносимой.
Так объясняла поведение племянника
и новой племянницы
и тетушка Глафира Петровна. Затем пронеслась весть, что молодой Салтыков болен. Болезнь мужа, конечно, освобождали жену от условий
и требований светской жизни. Но, повторяем, так говорили
только не многочисленные добродушные люди, большинство же знало
всю подноготную жизни «голубков», а потому сожалели Глеба Алексеевича
и глубоко ненавидели Дарью Николаевну.
Он имел основание подозревать свою жену в желании смерти тетушки именно в эти дни, хотя старушка, почему-то, стала прихварывать еще за полгода до своей смерти,
и эта смерть не составляла неожиданности не
только для Глеба Алексеевича
и других ее родственников, но
и для
всей Москвы.
— Что моя воля по
всем, это я с измальства знаю, да
и тебе это ведомо. Я напредки говорю
только. Ты тоже не очень ублажай его да ходи за ним. Нужен он нам до поры до времени, а там — хоть
и в могилу самый раз. Я к тому говорю, может мысль в твою башку запала, его вызволить
и самой барыней сделаться, так ты этого не дождешься.
Дарья Николаевна стояла над больной, как бы окаменевшая. Из ее слов она
только уловила
и поняла роковую для нее фразу: «сейчас будут
все». Она позабыла даже о просьбе больной поправить ей подушки.
И теперь, когда безумная страсть к жене прошла, он не
только не в силах порой устоять перед вспышками остатков этой страсти, которые, подобно вспышке пламени потухающего костра, охватывают минутами
весь его организм, оставляя после себя смрадный запах гари: он еще
и теперь в эти мгновения с болезненным наслаждением бросается в объятия в общем ненавистной для него женщины.
—
Все детское, ни синь пороха себе не оставим, напротив, с Божьей помощью, припасем… — не переставала говорить при случае Дарья Николаевна, приводя этим в умиление не
только «власть имущую особу», но
и многих других добродушных людей.
Мы знаем, какое страшное употребление сделано было из добытого Фимкой через Кузьму снадобья,
и хотя медленное действие зелья заставило Дарью Николаевну прибегнуть к решительной мере, но болезнь Глафиры Петровны
все была последствием отравления ее изделием «немца-аптекаря». Болезнь эта сделала смерть ее в глазах московских властей вполне естественной. Сплетня, как мы видели, работала сильно, но истину знали
только три человека: сама Дарья Николаевна Салтыкова, Афимья
и Кузьма Терентьев.
— А другим я мирволить буду… Бить-то можно так, что с виду умрет под прутьями, а на деле щекочет
только… Меня еще как полюбят на дворне… Погоди… А барыня довольна будет, пусть наказанный-то три-четыре дня
и ночи поваляется —
все отдых.
— Это что говорить… Баба лучше не надо… Ты вот
только краше мне
и ее,
и всех… Вот мне
и боязно, чтобы
и барину ты краше барыни не показалась…
Все эти похождения первых годов вдовства Дарьи Николаевны не представляют не
только ни малейшего вымысла, но
и ни малейших прикрас автора.
Все это занесено на страницы подлинных о ней дел, производившихся в тогдашней московской полицеймейстерской канцелярии,
и, быть может, до сих пора дела эти хранятся в московских архивах.
Торжественное обещание Дарьи Николаевны, данное во время одной из панихид у гроба Глафиры Петровны, об исполнении воли покойной, то есть о том, что
все состояние старушки Салтыковой будет разделено поровному между сиротами, конечно,
и было
только обещанием, необходимым в то время, чтобы накинуть платок на роток многих лиц из московского общества, заговоривших очень прозрачно о странной смерти генеральши Салтыковой.
Он закрывал глаза,
и образ смущенной, потупившейся Маши, восставал в его воображении, а в ушах звучала мелодия ее слов: «Милый, милый». Для Кости
все происшедшее между ним
и Машей было счастьем, но не было неожиданностью. Он уже давно чувствовал, что любит свою подругу детства иною, чем прежде, любовью,
и только перемену ее к нему отношений не решался истолковать исключительно в свою пользу.
И действительно,
вся Москва знала неподкупность Тамары Абрамовны
и то, что в ней «нет корысти ни на столько». В одном
только пункте было бессильно влияние «на власть имущую особу» со стороны Тамары Абрамовны — это во взгляде «особы» на Дарью Николаевну Салтыкову, которую «домоправительница» ненавидела от
всей души. Ненависть эта была первое время чисто инстинктивная, но потом, собираемые Тамарой Абрамовной сведения о «Салтычихе» придавали этому чувству
все более
и более серьезные
и прочные основания.
Воцарение Петра III, приходившего, как мы знаем, родным внуком Петру Великому, то есть, как
и его покойная тетка, императрица Елизавета Петровна, окруженного ореолом обаятельного для России имени Великого Преобразователя, не
только не вызывало народной радости, но даже огорчило
всех.
«На
все оскорбления императрица отвечает
только смирением
и слезами. Народ разделяет ее горе; императора
все ненавидят», — писали посланники иностранных держав ко своим дворам. Но между тем, в том же уединении императрица деятельно готовилась к перевороту, сказав себе про мужа...
Страшный удар костылем по голове свалил с ног несчастную девушку. Она как-то дико вскрикнула
только один раз
и замерла без чувств на полу будуара. Дарья Николаевна выбежала из комнаты
и приказала созвать
всех тех из дворни, которые были свидетелями похищения Кузьмой молодой девушки.
— Я отвезу тебя, дитя мое, в Новодевичий монастырь… Там ты будешь в безопасности… — сказал он, по окончании ее рассказа. — Это не значит, что ты должна принять обет монашества, это будет
только временным убежищем… Скоро
все изменится не
только в твоей жизни, но
и во
всей России
и наступят лучшие времена… Ты стоишь быть счастливой.
Она тотчас же поехала в Петербург. На рассвете здесь встретил ее Григорий Орлов с гвардейцами, которые целовали у нее руки
и платье. Екатерина прямо отправилась в Казанский собор, где принял ее Сеченов, во главе духовенства, а оттуда — во дворец, где Панин собрал синод
и сенат.
Все присягнули «самодержавной императрице
и наследнику». Так бескровно произошел великий переворот.
Только разгулявшиеся гвардейцы побили своего начальника, принца Георга,
и разграбили его дом.
Понятно, что Константин Николаевич Рачинский, прибывший в самый разгар подготовительных дней
и начинавшегося «великого петербургского действа», находился забытый хозяином в доме Никиты Ивановича. Панин видел его
всего раз,
и то мельком, при встрече.
Только спустя недели две, Никита Иванович удосужился переговорить с Рачинским
и обстоятельно расспросить его о деяниях «Салтычихи».