Неточные совпадения
—
Что же было в этом ящике?.. — спросила она
и голос ее дрогнул.
Убранство маленькой комнаты, служившей кельей, было более
чем просто: кровать, стол
и несколько стульев из окрашенного в черную краску дерева
и такой
же угольник с киотом, в котором находилось распятие
и несколько образов — вот все,
что служило мебелью этого уголка красавицы-послушницы. У окна, впрочем, стояли небольшие пяльцы с начатым вышиваньем шерстью.
Старик этот, по мнению одних, был «колдун», «кудесник», по мнению других «масон», третьи
же утверждали,
что он был «оборотень». Никто не посещал старика, не было у него, видимо, ни родных, ни знакомых, только два раза в год, в определенное время
и всегда ночью, у «кровавого домика» происходил съезд всевозможных,
и городских,
и дорожных экипажей. К старику собирались знатные бары, но
что они делали там, оставалось неизвестным для самых любопытных, там ворота были высоки, а окна запирались плотными ставнями.
В последних словах слышалась затаенная горечь. Николай Митрофанов, как все отцы, хотел иметь первенца-сына. Судьба судила иначе,
и он примирился с ней, боготворил новорожденную дочь, но то обстоятельство,
что это был не мальчик, не будущий сержант, а может,
чего не бывает,
и генерал, все
же минутами омрачало эту радость.
Такого
же взгляда держался
и отец Дашутки, как называл сержант Иванов свою дочь, а потому выбор его
и остановился на Кудиныче, несмотря на то,
что этот учитель, бывший в спросе, брал сравнительно дороже других — два рубля ассигнациями в месяц.
Дашутка била ее нещадно
чем попало
и по
чему попало,
и несчастная иногда по несколько дней не вставала со своей постели от побоев, в синяках
же и кровоподтеках ходила постоянно.
—
Чему же не легкому быть, кости да кожа… Нет, видно, учеба-то ваша мясо не растит, а о жире
и забыть при ней надо…
Тут только заметили,
что у трупа распорот живот
и внутренности из него вышли наружу. Поахав
и поохав,
и почесав затылки, крестьяне сделали тут
же из ветвей деревьев носилки
и понесли обезображенное тело отставного сержанта Николая Митрофановича Иванова в деревню.
Можно
же после этого представить, как должна была поразить их новость,
что у Дашки Ивановой объявился жених, да еще не простой, не захудалый какой-нибудь парень, а такой,
что за него с руками
и ногами выдали бы своих дочерей московские папеньки
и маменьки, даже принадлежащие к богатым
и знатным фамилиям Москвы.
И, действительно, обыватели Сивцева Вражка должны были, в конце концов, сознаться,
что Дашутка дурит,
что Дашутка — зверь,
что на Дашутке креста нет, а себя она все
же соблюдает.
Всю дорогу он думал о ней, всю ночь мерещилась она ему в тревожных сновидениях. Не надо говорить,
что он не замедлил своим посещением одинокой, заинтересовавшей его девушки
и это первое
же посещение решило его судьбу.
Невест в Москве
и тогда, как
и теперь, было,
что называется, хоть отбавляй, Глеб
же Алексеевич Салтыков представлял из себя блестящую партию для девушки даже из самого высшего московского круга. Древнего рода, гвардейский офицер, образованный, красивый, богатый
и молодой, не кутила, не мот
и не пьяница — качества, редко соединяющиеся в одном лице
и, несомненно, делавшие Салтыкова одним из лучших московских женихов. Но старанья родных, папенек
и маменек невест
и даже этих последних, не имели успеха.
— Ты
что же в Москву-то приехал?.. Зачем? — все настойчивее
и настойчивее стали чинить они ему допросы.
Почему
же на самом деле не лежало к ним сердце молодого Салтыкова? Почему, наконец, он, говоря,
что его сердце не лежит к ним, не мог объяснить ни своим родственникам вообще, ни особенно донимавшей его этим вопросом Глафире Петровне, причины этого равнодушия к физической
и нравственной красоте московских девиц? Он был совершенно искренен, отвечая на этот вопрос: «не знаю».
«
Что же, она сирота, без отца
и матери… Кому
же руководить ею…
И, наконец,
что же тут такого? Не все
же девушка должна только вышивать сувениры
и изображать из себя тепличный цветок… Должны быть в природе цветы
и полевые, растущие на воле».
Он подошел к большому, крытому красным сафьяном дивану, стоявшему напротив роскошной кровати с красным
же атласным балдахином, кровати, на которой он только
что провел бесонную ночь,
и грузно опустился на него. Кругом все было тихо. В доме еще все спали.
На этом
же самом диване он лежит теперь, обуреваемый страстью,
и эта самая его любимая комната кажется ему пустой
и мрачной, а воображение рисует ему красненький домик в тупике Сивцева Вражка
и задорное лицо красавицы, с чудной фигурой, в мужском одеянии. Он понимает,
что его дух побежден,
что наступает торжество тела,
что это соблазн,
что это погибель, но какая-то страшная, неопреодолимая сила тянет его на этот соблазн, как мотылька на огонь, толкает его на эту погибель.
И он пойдет.
Когда он снова подъезжал к Москве, солнце уже высоко стояло над горизонтом. Глеб Алексеевич почувствовал,
что он очень голоден, но, несмотря на это, не прибавляя шагу лошади, доехал до своего дома
и только тогда уселся за завтраком. Успокоенный принятым решением сегодня
же повидать Дарью Николаевну, он кушал с обычным аппетитом,
и после завтрака, с заботливостью для него необычной, занялся своим туалетом.
—
Что же, может встретите… — после некоторой паузы произнесла она
и обвела его пылающим взглядом.
— За
что же? — умоляюще взглянул на нее Глеб Алексеевич. Она не обратила внимания на этот взгляд
и продолжала...
В этот
же день вся дворня красненького домика знала,
что барышня Дарья Николаевна невеста «красивого барина», как прозвали Салтыкова. Фимка, умывшая свое окровавленное лицо со свежими синяками
и кровоподтеками на нем, узнав,
что решилась судьба ее любимой барышни, бросилась целовать руки у нее
и у Салтыкова. Она, видимо, совершенно забыла только
что нанесенные ей побои
и на лице ее написано было искреннее счастье.
—
Что же, в добрый час… На ком женится?..
И как
же мне, старухе не доложился…
Она понимала,
что хотя Дарья Николаевна
и «Дашутка-звереныш»,
и «чертово отродье»,
и даже «проклятая», а все
же она дворянка,
и связь с ней, даже
и непутевой, для ее племянника большое несчастье…
Увы, с брачной жизнью ей действительно пришлось «стерпеться», но не довелось «слюбиться». Господь Бог, видимо, требует иных, взаимных чувств для благословенного брака, а потому близкие только физически супруги остались бездетными. Свою материнскую нежность на склоне лет Глафира Петровна расточала на двух все
же, хотя
и отдаленных, близких ей существ, Косте
и Маше. Она чувствовала,
что ей не дождаться их зрелого возраста, а потому их будущность доставляла ей немало горьких минут житейской заботы.
— Как не то… А
что же? Впрочем,
что это я с тобою
и на самом деле, старая дура, разговариваю. Тебя надо связать да в сумасшедший дом везти, а я еще его слушаю.
«Конечно, удастся! — думал он, когда ехал по приглашению тетки
и предчувствовал,
что речь будет об его женитьбе. — Не может
же она отказаться проверить лично мое описание будущей Салтыковой…»
—
Что же, отказывайся, Бог с тобой,
и без тебя проживу, не умру… Обалдел парень, предложение сделал не весть кому… Не вязать
же его мне, шалого, по рукам
и ногам… Женись, дескать, женись… Слово дал… Нет, брат, возьми ты свое слово назад
и убирайся к лешему…
Дарья Николаевна хорошо понимала,
что в глазах этих родственников
и особенно генеральши она не представляла завидной партии для Глеба Алексеевича Салтыкова, предвидела,
что ей придется вести против них борьбу,
и для обеспечения себе победы, тем более, по ее мнению легкой, так как на стороне ее была главная сила, в лице самого Салтыкова, все
же, хотя
и поверхностно, но ознакомилась с неприятелем.
Мне ведь с ней жить, а не вам!» Она тоже девушка, живущая по своей воле
и к тому
же,
что там ни говорите, дворянка…
Слухи эти, носясь по Москве, между дворовыми людьми, конечно, достигали
и ушей их господ, которые усердно распространяли их в обществе, тем с большим удовольствием,
что молодые Салтыковы не держали открытого дома, а напротив, отшатнулись от общества с первых
же месяцев их брачной жизни.
Так объясняла поведение племянника
и новой племянницы
и тетушка Глафира Петровна. Затем пронеслась весть,
что молодой Салтыков болен. Болезнь мужа, конечно, освобождали жену от условий
и требований светской жизни. Но, повторяем, так говорили только не многочисленные добродушные люди, большинство
же знало всю подноготную жизни «голубков», а потому сожалели Глеба Алексеевича
и глубоко ненавидели Дарью Николаевну.
Да
и не поверит тетушка. Она так оплетена хитрыми сетями Дарьи,
что обвинит во всем меня
же.
В дни, когда она чувствовала себя сильнее, по настойчивому желанию Глафиры Петровны, она проводила в доме молодых Салтыковых
и после этого чувствовала себя хуже, приписывая эту перемену утомлению. За неделю до дня ее смерти, Глафира Петровна стала поговаривать о завещании, так как ранее, несмотря на то,
что уже определила кому
и что достанется после ее смерти, боялась совершать этот акт, все
же напоминающий о конце. Ей казалось,
что написание завещания равносильно приговору в скорой смерти.
Несмотря на то,
что вернувшаяся Фимка в тот
же вечер обнадежила Дарью Николаевну,
что тетушка Глафира Петровна не протянет
и недели, даже, если ей не дать остатков зелья, Салтыкова при посещении генеральши на другой день, хотя
и нашла ее слабой, но, видимо, сильный организм старухи упорно боролся со смертью, защищая от нее каждое мгновение жизни.
Священник удалился. Уехала
и «особа» с остальными двумя приглашенными в свидетели при предлагавшемся завещании. Молодая Салтыкова уже окончательно пришла в себя
и распоряжалась своим властным, громким голосом. Отдав приказание обмыть покойницу
и положить ее на стол в зале,
и указав Софье Дмитриевне во
что и как одеть умершую, она тоже уехала домой
и, как уже мы знаем, тотчас
же по приезде прошла в спальню к мужу
и объявила ему о смерти его тетки.
— Так ничего, говорю, пусть побалуется… Ты меня не стесняйся… Мне это даже на руку, коли муженек проказит… Надоела молодая жена… Холопка по нраву пришлось… Ну
что же,
и хорошо… Мне с полгоря…
— А то
же, — заговорила «особа», —
что я не видел в моей жизни большего испуга
и отчаяния, как именно те, которые были написаны на лице этой несчастной молодой женщины, только
что присутствовавшей при внезапной смерти любимой ею тетушки…
— В течение двух лет, — продолжала «особа», — покойная
и Дарья Николаевна были неразлучны… Генеральша
же не могла нарадоваться на свою новую племянницу…
И вдруг теперь некоторые говорят,
что молодая Салтыкова чуть ли не убила свою тетку… Да есть ли в этом какой-нибудь смысл, господа?
Решение относительно сирот окончательно примирило с ней многих из поверивших распространившимся было толкам о том,
что она «приложила руку» к смерти Глафиры Петровны. Власть имущая в Москве «особа», хотя
и защищавшая, как мы видели, горячо Дарью Николаевну, все
же внутренно чувствовала во всей этой истории что-то неладное, неразгаданное.
Само собою разумеется,
что началось следствие, которое привело Докукина к казни. Во все время суда Докукин оставался при своем убеждении
и с ним
же умер на плахе. Было немало
и других примеров в этом
же роде, которые потонули в общем море тогдашней уголовщины.
— Да я
что же, я
и не умею.
Привратника не было, двор был пуст
и Кузьма Терентьев тотчас
же направился в дальний угол сада — место обычных его свиданий с Фимкой. Так ее не было, но он не ошибся, предположив,
что уже несколько раз в этот день побывала она там
и должна скоро прийти туда. Не прошло
и четверти часа, как в полуразрушенную беседку, где обыкновенно они с Фимкой крадучи проводили счастливые минуты взаимной любви,
и где на скамейке сидел теперь Кузьма, вбежала молодая девушка.
— А-а… — протянула Салтыкова. —
Что же, парень хоть куда. Тебе совсем под пару, Фима. Любитесь, любитесь. Бог с вами. Непорядков по дому я не люблю, а кто дело свое делает, тому любиться не грех. Тебе, паренек,
что надо будет, может служить у меня захочешь, приходи, доложись. Коли ты Фимку крепко любишь
и я тебя полюблю, потому я ее люблю с измальства.
Для Фимы она стала такой
же ненавистной, как
и для остальной прислуги барыней, ненавистной еще более потому,
что она постоянно находилась перед ее глазами, была единственным близким ей человеком, от которого у Салтыкова не было тайны, а между тем, ревность к жене Глеба Алексеевича, вспыхнувшая в сердце молодой девушки, отвращение к ней, как к убийце,
и боязнь за жизнь любимого человека, которого, не стесняясь ее, Дарья Николаевна грозилась в скором времени уложить в гроб, наполняли сердце Фимки такой страшной злобой против когда-то любимой барыни,
что от размера этой злобы содрогнулась бы сама Салтычиха.
Что касается отношений к Кузьме Терентьеву, то Фимке было надо много силы
и воли, чтобы не порвать их совершенно, так как этот внезапный разрыв мог озлобить Кузьму,
и Бог знает на
что способны эти тихие, робкие, всецело подчиненные женщине люди, когда предмет их слепого обожания станет потерянным для них навсегда, без возврата к прошлому
и без надежды на лучшие дни. Это тем более было опасно,
что Кузьма Терентьев жил тут
же, в одном доме с Фимкой.
Это объяснение, казалось ему, должно было удовлетворить не только его, но даже
и Петра Ананьева; Фиме надо было, —
чего же больше — такова логика безумно влюбленных людей. Часы бежали, а Петр Ананьев не возвращался. Наступила ночь,
и эта была, кажется, первая ночь для Кузьмы Терентьева, которую он провел без сна.
Догадка не обманула его. От первой
же встреченной в ограде монастыря монахини он узнал,
что схожий, по его описанию, старик вечор пришел в монастырь, доложился матушке-игуменье
и после часовой с ней беседы был оставлен при монастыре в качестве сторожа. Пришел он-де, очень кстати, так как с неделю как старый сторож, ветхий старичок, умер,
и матушка-игуменья была озабочена приисканием на место его надежного человека.
— Ты
что это зачастил? — встретила она его таким
же вопросом, как
и сама Салтыкова.
— А, вот о
чем вы с ней гуторили… А я из окна смотрела
и невдомек мне…
Что же она?
— Фима, за
что же! — взмолился Кузьма
и сделал печальное лицо.