— Поймешь ты, каково сердцу молодецкому, как поведут его лапушку с другим под венец, поймешь, что за неволю на все пойдешь, чтобы помешать тому… чтобы того не было…
— Повторяю, мало ты любишь меня… В поход я пойду, обручившись с тобой, а ведь тебе ведомо, что мне надо заслужить царское прощение. Не хочу я вести тебя, мою лапушку, к алтарю непрощенным разбойником, да и не поведу. Умру лучше, так и знай. Люблю я тебя больше жизни и не хочу на тебя пятно позора класть. Поняла меня, девушка?
— Прости, невеста моя обрученная, прости, моя лапушка, молись за меня… Как за стеной каменной буду я за твоими молитвами девичьими… Не горюй, не кручинься, вернется, бог даст, твой Ермак цел и невредим и будет продолжать любить тебя, как теперь любит больше жизни своей. Прости мое сердце…
Ему невольно припомнилось его прошлое, жизнь беззаботная, бескручинная. Он жил воспоминаниями да памятью о последних днях, проведенных у Строгановых, в светлице своей лапушки. О будущем старался не думать. «Чему быть, того не миновать», — утешал он себя русской фаталической пословицей и на этом несколько успокоился, порадовав горячо его любившего друга Ивана Ивановича. Его порядком смутило то настроение Ермака Тимофеевича, с которым он тронулся в опасный и трудный поход.
— Може, венец-то это не княжеский, а брачный, ну, да это все едино… Коли мне суждено обвенчаться с Ксенией Яковлевной, так, значит, все равно Сибирь будет под рукой царя-батюшки. Без полной победы над нечистью не вести мне к алтарю мою лапушку, — добавил со вздохом Ермак Тимофеевич.
По дороге в Москву Ермак Тимофеевич, конечно, поручил Ивану Кольцу заехать к Строгановым, вручив ему две грамотки: одну к Семену Иоаникиевичу, а другую к Ксении Яковлевне, где он делился с ними своею радостью, сообщая, что посылает посольство к батюшке-царю бить челом «новым царством», что твердо уверен в царском прощении и только живет надеждой на единственную заманчивую для него награду — брак с его дорогой лапушкой, голубкой сизой Ксенией Яковлевной.
Выслушал Ермак с интересом и удовольствием рассказ своего друга и есаула о пребывании его в Москве, но рассказ о беседе его с Ксенией Яковлевной заставлял повторять по несколько раз, слушал и не мог наслушаться. Так бы и полетел он сейчас к своей лапушке, но государево дело не позволяло ему.
Он начал уговаривать ее нежнейшими именами и почти умоляющим голосом: «Ну, лапушка; ну, милая, полно, я свой, свой!» Лапушка как бы сжалилась над ним и, перестав лаять, сошла даже с дорожки.