Неточные совпадения
— Когда? — вступилась мать. — Обещанного три года ждут, ишь какой прыткий, годок, другой обождешь, а
то так я тебя, малыша, в Петербург к чужим
людям и отдам.
По рассказам
тех же стариков, этот полуразвалившийся дом служил для ночлега бродяг и темных
людей, от которых не были безопасны пешеходы в этой пустынной, сравнительно, в
то время местности.
Она же была первая в ходатайстве перед матерью о помощи как своим, так и чужим
людям, впавшим в
ту или другую беду, в
то или другое несчастье.
— Вот то-то и оно… Этого-то мне допытаться и хочется, а как приступиться, ума не приложу. С Талечкой говорить без толку не приходится, а, между
тем, лучшей для ней партии и желать нечего —
человек он хороший, к старшим почтительный, не
то что все остальные петербургские блазни, кажись бы в старых девках дочь свою сгноила, чем их на ружейный выстрел к ней подпустила бы. К
тому же и рода он хорошего, а со стариком вы приятели.
«И с чего это с ней так вдруг? — пронеслось в голове Натальи Федоровны. — Ходили мы с ней обнявшись по комнате, о
том, о сем разговаривали, заговорили о Николае Павловиче, сказала я, что он, по-моему, умный
человек, и вдруг… схватила она меня что есть силы за плечи, усадила на стул, упала предо мною на колени и ни с
того, ни с сего зарыдала…»
Поняв, так внезапно поняв
то чувство любви к одному
человеку, к постороннему мужчине,
то греховное чувство,
то главное звено цепи, приковывающей к дьяволу, как называла это чувство старушка Дюран, Талечка — странное дело — первый раз в жизни не согласилась с покойной.
Это был высокий, худощавый старик, с гладко выбритым выразительным лицом и начесанными на виски редкими седыми волосами. Только взгляд его узко разрезанных глаз производил неприятное впечатление своею тусклостью и неопределенностью выражения. Если справедливо, что глаза есть зеркало души,
то в глазах Павла Кирилловича ее не было видно. Вообще это был
человек, который даже для близких к нему
людей, не исключая и его единственного сына, всегда оставался загадкой.
— Э, батюшка, и на престоле цари —
те же
люди, от сетей дьявола и они подчас ограждены не бывают, а этот Аракчей-то… одно слово «бес, лести преданный», — желчно выражал свое мнение Зарудин.
Другою излюбленною
темою разговора Павла Кирилловича была недостаточность средств к жизни, хотя с имений своих он получал большой для
того времени доход в шесть тысяч рублей, да кроме
того, как утверждали хорошо знающие его
люди, имел изрядненький капиталец.
Небольшой по
тому времени штат прислуги, состоявший из десяти
человек, исключительно мужчин, кроме одной прачки, был, конечно, из крепостных отца и сына.
Храбрый до отваги, добрый, но справедливо строгий, он был кумиром солдат и любимец
той части своих товарищей, которые искали в
человеке не внешность, а душу.
— Я презренный негодяй, подлец… Каждый честный
человек имеет полное право сказать мне это в лицо… — начал
тот, бессильно опускаясь в одно из покойных кресел кабинета Андрея Павловича.
Наталья Федоровна тоже часто задумывалась о причинах совершенного непосещения их дома молодым Зарудиным, но вместе с
тем и была довольна этим обстоятельством: ей казалось, что время даст ей большую силу отказаться от любимого
человека, когда он сделает ей предложение, в чем она не сомневалась и что подтверждалось в ее глазах сравнительно частыми посещениями старика Зарудина, их таинственными переговорами с отцом и матерью, и странными взглядами, бросаемыми на нее этими последними.
Дмитрий Львович славился, во-первых,
тем, что у него был удивительный хор роговой музыки, состоявший из полсотни придворных егерей, игравших на позолоченных охотничьих рожках, словно один
человек, с необыкновенным искусством и превосходною гармониею, заставлявших удивляться всех иностранцев, из числа которых нашелся даже один англичанин-эксцентрик, приехавший нарочно в Петербург из своего туманного Лондона, чтобы взглянуть на прелестную решетку Летнего сада и послушать Нарышкинский хор.
День был не праздничный, но многим петербургским жителям и дачникам окрестностей «деревянной мостовой»,
то есть Зеленой улицы, хотелось подышать чистым воздухом,
людей посмотреть и себя показать, услаждая слух роговой музыкой Нарышкинского хора.
Добродушный и честный старик был возмущен строгостью графа и решил выступить защитником молодых
людей,
тем более, что Талечка жалобно прошептала ему на ухо: «Бедные!»
Несомненно, повторяем, что это была грустная черта в характере Алексея Андреевича, но, увы, он был
человек, которому присущи слабости, а это, кроме
того, была слабость сильного.
— Что мне Аракчеев, ведь не жениться он собирается на девочке, которая ему в дочери годится, а если он знаком с их семейством,
то в этом я беды не вижу, я его считаю далеко не дурным
человеком и полезным государственным деятелем, чтобы о нем там ни говорили…
— Недурным
человеком, полезным деятелем! — крикнул рассвирепевший Павел Кириллович. — Не за
то ли ты его таким считаешь, что он отца твоего из службы выгнал?
— Ну, это была с его стороны ошибка, он был введен в заблуждение, более виноваты
те, кто переносил сплетни, а он ведь тоже
человек, за всей Россией один не усмотрит, часто и виноватого за правого примет и наоборот, — спохватился сын.
Знаешь ли ты, что когда покойный государь Павел Петрович этого твоего полезного деятеля в 1799 году из службы выбросил,
то как нынешний государь Александр Павлович, будучи наследником престола, об этом твоем хорошем
человеке отозваться изволил?
«Сделавшись женой такого
человека, — думала Талечка, — сколько можно сделать добра и добра не единичного,
того добра, о котором говорила m-lle Дюран, и которое так увлекательно проповедовал Николай Павлович».
— С чего это ты, дружище? — укоризненно мягким тоном заговорил Андрей Павлович, когда, после прекратившейся суматохи, после
того, как Павел Кириллович, лишившийся чувств при виде окровавленного сына, которого он счел мертвым, удалился к себе в кабинет, и молодые
люди остались одни.
— А чем же это не разумно? Разумно все
то, что существует. Положения же, при которых
человеку не остается ничего, кроме пули, несомненно существуют, следовательно, и выход этот вполне разумен, — горячо возразил Зарудин.
— Ничуть… Во-первых, положение твое, что все
то разумно, что существует, касается только существующего в природе, а не созданного
людьми и их отношениями; в последнем случае в большинстве только и существует неразумное, а во-вторых, в каких бы обстоятельствах
человек ни очутился, он не имеет никакого права посягать на
то, что ему не принадлежит.
— Да жизнь, дружище, твоя собственная, как неверно привыкли говорить
люди, жизнь… Она дана тебе божественной волею и ею только может быть отнята, это вообще, если речь идет о жизни
человека, но, кроме
того, каждый из нас гражданин и, наконец, воин, мундир которого ты носишь… а следовательно, наша жизнь принадлежит человечеству, народу, государству, но далеко не лично нам.
— Нет, я думаю, что прав не ты, а я, всегда говоривший тебе, что не следует ни создавать себе мнения о
людях, ни
тем более действовать под впечатлением минуты, не обсудив всегда ранее обстоятельства дела, а между
тем, ты, видимо, совершенно не излечим от этого крупного недостатка твоих мыслительных способностей.
Он хотел было разразиться против Зарудина целой филиппикой на
тему о
том, что женщина не вещь, что она не может быть всецело собственностью мужчины, что слова «моя», «принадлежит» и «потеряна» недостойны развитого
человека, что любовь чистая, братская, дружеская любовь может быть совершенно честно питаема и к замужней женщине, не оскорбляя ни ее, ни ее мужа, что отношения к женщинам не должны ограничиваться лишь узкою сферою плотского обладания, что, наконец, это последнее должно играть наименьшую роль среди
людей развитых, образованных.
Не желая назначить главнокомандующим союзной армии Кутузова и не желая, с другой стороны, обидеть его назначением генерала Маака, австрийское правительство поручило армию двадцатичетырехлетнему брату императора, но с
тем, чтобы всем распоряжался генерал Маак; бланковые подписи императора делали его самостоятельным: он мог не стесняться действиями и поступать по своему усмотрению, но Маак был
человек неспособный, и сами немцы говорили, что имя его (Maakah) по-еврейски значит поражение.
Настасья Федоровна, казалось, наслаждалась смущением молодого
человека, хорошо понимая причины этого смущения и, кроме
того, видимо, употребляя это время на внимательное и подробное рассмотрение стоявшего перед ней «писаного красавца», как рекомендовала его ей Агафониха.
Когда первая страсть была удовлетворена, с ним случилось
то, что случается с
человеком, объевшимся сластями, он почувствовал нестерпимую горечь во рту.
— Да так, у него в привычку каждую ночь переряживаться да по селу шастать, за порядком наблюдать, да о себе самом с крестьянами беседовать, раз и ко мне припер, в таком же, как ты рассказываешь, наряде да в очках, только я хитра, сразу его признала и шапку и парик стащила… Заказал он мне в
те поры никому о
том не заикаться, да тебя, касатик, я так люблю, что у меня для тебя, что на сердце,
то и на языке, да и с тобой мы все равно, что один
человек…
Доброе-то дело я и сам сделаю ближнему, коли он в настоящем несчастье — помогу,
человека поддержу, коли он стоит
того, а поощрять дармоедство да бездельничанье ни сам не стану, ни тебе не позволю.
Не ведала графиня, что приближение столь желанного для нее дня ее отъезда из Грузина заставляло тревожно биться сердца двух в
том же Грузине
людей, готовых отдать многое, чтобы по возможности отдалить этот далеко для них нежеланный роковой день.
Оба они, повторяем, понимали это, но любовь и молодость брали свое, а общность несчастья, общий висевший над ними роковой приговор, исполнение которого только замедлялось, чего они не могли не чувствовать, сблизили их скорее, чем это было бы при обыкновенном положении вещей, и они с какой-то алчностью брали от жизни все
то, что она могла им еще дать, следуя мудрой русской пословице обреченных на неизбежную гибель и вследствие этого бесшабашных
людей — „хоть день, да наш“.
По мере рассказа подруги, Наталья Федоровна постепенно приходила в себя. Это открытие, почти циничное глумление молодой девушки над
тем светлым прошлым, которое графиня оберегала от взгляда непосвященных посторонних
людей, от прикосновения их грязных рук, как за последнее время решила она, производило на нее ощущение удара кнутом, и от этой чисто физической боли притуплялась внутренняя нравственная боль, и она нашла в себе силы деланно-равнодушным тоном заметить, когда Бахметьева кончила свой рассказ.
— Да ведь я не знаю, правда ли это,
люди ложь и я тож, рассказывают, что когда он получил приглашение на вашу свадьбу, разосланное всем гвардейским офицерам,
то покушался на самоубийство, но его спас товарищ… Это скрыли, объявили его больным… Теперь, впрочем, он поправился… и, как слышно, просится в действующую армию…
Пруссия могла выставить только 150 000
человек, считая в этом числе 20 000 саксонцев; и эти солдаты не воевали со времен Фридриха Великого, были одеты в неуклюжие мундиры, делавшие их удивительно неповоротливыми, не имели шинелей, на головах носили косы и употребляли пудру; стреляли дурно; к
тому же все главные начальники и генералы были
люди старые, например, главнокомандующему, герцогу Брауншвейгскому было 71 год, а принцу Гогенлоэ и Блюхеру более 60 лет; кто-то сосчитал года 19 генералов магдебургского округа, и в сумме получилось 1 300 лет.
К
тому же он был
человеком, скрывавшим от самых близких ему
людей свои мысли и предположения и не допускавшим себя до откровенной с кем-либо беседы. Это происходило, быть может, и от гордости, так как он одному себе обязан был своим положением, но граф не высказывал ее так, как другие. Пошлого чванства в нем не было. Он понимал, что пышность ему не к лицу, а потому вел жизнь домоседа и в будничной своей жизни не гнался за праздничными эффектами. Это был «военный схимник среди блестящих собраний двора».
— Только в здоровьи большой изъян от него делается, — продолжала она вслух, — трех дней после
того человек не выживает, потому и дать его — грех на душу большой взять надо, все равно, что убивство… Баба-то делается совсем шалая, в умопомрачении, видела я однорядь еще в своей деревне, одна тоже девка на другой день после этого снадобья Богу душу отдала… Говорю, что все равно, что убивство, грех, большой грех.
Графиня Аракчеева более не возвращалась в дом своего мужа. На нее нашло
то мужество отчаяния, которое присуще всем слабым и нервным
людям, доведенным до крайности.
Прошло семь лет, полных великими историческими событиями,
теми событиями, при одном воспоминании о которых горделиво бьется сердце каждого истинно русского
человека, каждого православного верноподданного. Канул в вечность 1812 год, год, по образному выражению славного партизана Дениса Давыдова, «со своим штыком в крови по дуло, со своим ножом в крови по локоть».
Я тридцать пять лет в службе, был губернатором в двух губерниях и везде был отличаем начальством и великой княгиней Екатериной Павловной. Никогда не просил, никогда ничего не получал и до сих пор не имею даже в петлице украшения. Ныне по проискам и клевете лишен места, а с
тем вместе, дневного пропитания, и подобно страдальцу при овчей купели, взываю:
человека не имам.
— Подлая, гнусная сплетня, и я, и Наталья Федоровна можем смело смотреть в глаза всем честным
людям… при
том же, не нынче-завтра, она будет разведена с графом формально…
Одного несомненно достигла молодая женщина своим влиянием — сердце ее воспитанницы-друга, несмотря на
то, что последней шел восемнадцатый год, билось ровно ко всем окружавшим ее и сталкивавшимся с ней молодым
людям.
В этот момент она забыла, казалось, все прошлое, она помнила только одно, что перед ней
люди, бывшие на
том роковом поле, где легли костьми два ее сына.
Они оба мгновенно душой поняли друг друга и между ними сразу установилась
та непринужденность, которая возникает между
людьми, твердо и бесповоротно установившими их взаимные отношения.
Повторим лишь, что чем больше старалась молодая девушка, в силу боязливой скромности, избегать
человека, заставившего ее впервые испытать сладостно томительное чувство любви,
тем сильнее это чувство охватывало пожаром сердце этого
человека.
Последнее, не достигнув еще полудня, целым снопом блестящих лучей вырвалось в зеркальные окна Зимнего дворца и освещало ряд великолепных комнат, выходивших на площадь, среди которой не возвышалась еще, как ныне, грандиозная колонна, так как
тот, о которым напоминает она всем истинно русским
людям, наполняя их сердца благоговением, был жив и царствовал на радость своим подданным и на удивление и поклонение освобожденной им Европы.
Нет сомнения, что при дворе была в
то время большая антиаракчеевская партия, которая видела в нем
человека своей прямотой, бескорыстием и беззаветной преданностью престолу опасного для преследуемых ею личных целей.