Неточные совпадения
Я молчала, от волнения горели щеки.
Что если в райкоме сделают предварительную политпроверку, и я не подойду? До черта будет тяжело и стыдно. Наверное, там будет заседать целая комиссия. Оказалось все очень просто: в пустой комнате сидел парень. Он нас только спросил, работали ли мы в этой области, и записал, какой ступенью хотим руководить. Буду работать на текстильной фабрике, там все больше девчата. С ребятами интереснее, а с девчатами легче.
Но
что же делать,
если это есть в душе?
— Как мог ты, Марк, при всех рассказывать, как вы оглушали друг друга пальбой! Удивительно полезно молодежи слушать про такие геройские подвиги!
Если даже это и было, то — к
чему? А и было-то, наверно, только раз-два, как случайность.
Неужели ты думала, я буду негодовать на тебя, приходить в отчаяние? Милый мой товарищ! Вот
если бы ты мне сказала,
что нам не удастся построить социализм, — это да, от этого я пришла бы в отчаяние. А мальчишки, — мало ли их! Потеряла одного, найду другого. Вот только обидно для самолюбия,
что не я его бросила, а он меня. Не ломай дурака, приходи ко мне по-прежнему.
Рылась в словаре, подыскивала слова. Наконец перевела: «
Если не будешь ошибаться, не придешь ни к
чему толковому; хочешь возникнуть, — возникай на собственный лад».
Что если бы встретились они в семнадцатом году: девятилетняя девочка со смешными косичками и закаленный революционер, прошедший через тюрьмы и ссылки?
30-го. — Мне радостно работать в комсомоле, эгоистически-хорошо. Радостно и потому,
что на твоих глазах растет мощная организация смены старых бойцов, — но и потому,
что, когда работаешь, шаг делается тверже, глаза смотрят прямее, и нет той глупой застенчивости перед активом, которая так меня всегда злит, и в то же время ничем ее из себя не выбьешь,
если не работаешь. И еще: кипишь в деле, пробиваешься вперед, — и нет времени думать о том,
что дымящеюся азотною кислотою непрерывно разъедает душу.
Что бы сказали они,
если бы услышали наши разговорчики о «символе лестницы»?
Шла из ячейки и много думала. Да, тяжелые годы и шквал революции сделали из меня совсем приличного человека, я сроднилась с пролетариатом через комсомол и не мыслю себя как одиночку. Меня нет, есть мы: когда думаю о своей судьбе, то сейчас же думаю и о судьбе развития СССР. Рост СССР — мой рост, тяжелые минуты СССР — мои тяжелые минуты. И
если мне говорят о каких-нибудь недочетах в лавках, в быту, то я так чувствую, точно это моя вина,
что не все у нас хорошо.
Однако, во всяком случае,
если я не смогу почему-нибудь идти по своему пути, — знай, Лелька, я убью себя скорей,
чем перейду на твой.
В
чем моя неугасающая боль? В том,
что я не получила окраски своей среды, в том,
что внешне я, может быть, и подхожу, но не дальше, и не могу я срастись с ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу, и не могу. И я хожу иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто хочется разразиться безудержным смехом: «Ах,
если я по этому вопросу думаю не так, как нужно комсомолке, так ведите скорее к парикмахеру, и я начну думать по-другому».
Но этого я никогда не сделаю, все-таки среда в меня кое-что вложила, и вот в этой среде я буду тосковать о свободной и дикой воле, а
если уйду шарлатанить, то будет тяжело,
что я не строитель жизни, потому
что я страстно рвусь строить жизнь. Какой выход? Окончательно обкорнать себя, как Лелька, я не могу. Умереть? Жаль ведь, жизнь так интересна! Уйти в другую среду? Н-и-к-о-г-д-а! Все-таки эта среда — лучшая из лучших. Вот и тяжело мне.
(Почерк Лельки.) —
Если бы я верила во всякие сверхъестественности, то я сказала бы, Нинка,
что ты — дьявол. Ты два года с лишним стояла над моим сознанием и искушала его. Но теперь это кончилось. И мне только жалко тебя,
что ты мотаешься по нехоженым тропинкам,
что можешь смеяться над глубокою материалистичностью положения о «бытии, определяющем сознание». Да, ухожу в производство, чтобы выпрямить сознание и «душу», — чтобы не оставаться такою, как ты.
— Вот кто. Кто любит и умеет трудиться, кто понимает,
что в труде своем он строит самый настоящий социализм, кто весь живет в общественной работе, кто по-товарищески строит свои отношения к женщине. Кто с революционным пылом расшибает не какие-нибудь там белые банды, а все старые устои нравственности, быта. Нет, это все нам скучно! А будь он круглый болван, которому даже «Огонек» трудно осилить, —
если он мчится на коне и машет шашкой, то вот он! Любуйтесь все на него!
— Слушай!
Если я смеюсь, то я смеюсь серьезно. И серьезно я тебя спрашиваю: за
что судили?
— Вы
чего смеетесь? Я очень смешной или грязный? Мне бы легче было,
если бы вы надо мною смеялись. А вы на три месяца принудиловки смеетесь, это плохо… Вы
что, комсомолец?
— Нам этого мало. Мы, конечно, можем выгнать тебя с завода и закатать на принудительные работы. Но нам от этого никакой сладости не будет. Я бы тебя призвал исправиться, стать парнем на ять, подучиться, узнать,
что такое пятилетка. Ты мог бы быть первым на заводе, ведь ты — парень молодой, красота смотреть, господь тебя,
если бы он существовал, наградил мускулатурной силой…
Что ты обо всем етим подумакиваешь? Даешь нам слово исправиться?
— Сознаю свою вину и говорю это открыто, по-большевистски. Признаюсь,
что нарочно замедлял работу при наблюдении хронометражистки. Я понял свою ошибку и даю слово честного комсомольца раз навсегда исправиться! И
если мне будет осуждение, признаю,
что я его заслужил.
К заводским калиткам уж начинают сходиться работницы, хотя пустят на завод только еще через двадцать минут. У одной из калиток девчата с ударного конвейера. С каждой минутой их подбирается все больше. Взволнованно глядят, кого еще нету. Очень беспокоятся. Первый пункт их обязательства — спустить опоздания и прогулы до нуля. А многие живут в городе, трамвай № 20 ходит редко, народу едет масса.
Если не слишком нахален, ни за
что не вскочишь.
Работницы-партийки поддакивали, делали поощрительные замечания. Одна взяла слово, сказала,
что вызов обязательно нужно принять,
что позор будет старым работницам,
если молодежь станет их учить, как нужно относиться к производству.
Манило доказать угрюмо смотревшим старикам,
что прекрасно один рабочий может справиться и с двумя машинами,
если не сидеть часами в курилке.
Напрасно Ведерников, Бася и Лелька убеждали девчат,
что дело вовсе не в их победе,
что если заразились соревнованием и старые работницы, то это великолепно.
Когда звенел звонок к окончанию работы, вскакивал на табуретку оратор, говорил о пятилетке, о великих задачах, стоящих перед рабочим классом, и о позорном прорыве, который допустил завод. И предлагал группе объявить себя ударной.
Если предварительная подготовка была крепкая, группа единодушно откликалась на призыв. Но часто бывало,
что предложение вызывало взрыв негодования. Работницы кричали...
Против него сурово выступила товарищ Ногаева и своим уверенным, всех покоряющим голосом заявила,
что это — реакционный вздор,
что если бы было так, то для
чего ударные бригады, для
чего соревнование и премирование ударников?
Юрка знал, —
если бы подойти к ним вплотную,
если бы спросить: «Ну, как, — можно это допустить, чтобы разбазаривали самое ценное имущество завода?» — они бы ответили: «Ясное дело, нет. Это — безобразие». И все-таки —
что он вот выследил, накрыл, донес, — они за это чувствовали к нему безотчетное омерзение и способны были объяснить его действия только одним: «Старается пролезть». Юрка и в самом себе помнил совсем такие настроения.
Если бы ты в ее рядах сражался, страдал ли бы ты от того,
что тебя ненавидят белые?
Лельке странно было слушать:
если бы товарищ из райкома знал, сколько ей пришлось выдержать споров, чтоб приучить товарищей уважать «легкую» кавалерию не меньше,
чем буденновскую!
— Как сказать.
Если власть их раскулачивает, значит, знает за
что.
— Я сказал,
что если суд присудит дом в его пользу, то дома ему не возвращать, а лучше отдать деньги, которые он за дом заплатил.