После выборов зашла в столовку пообедать. Против меня сел профессор Вертгейм. Спросил стакан чаю, вынул завернутый бутерброд, стал закусывать. Ласково поглядел на меня, заговорил о выборах. Волнуется.
Глупый, а ты заговорил даже — о женитьбе. Это чепуха, я за тебя не «выйду» (мерзкое слово). Ну, а целоваться иногда можно, но при условии, чтобы ты на это серьезно не смотрел.
Лелька сидела на окне, болтая ногами, разговаривала со знакомыми, заговаривала с незнакомыми, а в душе горделиво пелось: вокруг — самые настоящие работницы и рабочие, и среди них — она, р-а-б-о-т-н-и-ц-а г-а-л-о-ш-н-о-г-о ц-е-х-а Елена Ратникова.
Заревел гудок. Помещение ячейки опустело. Спирька и Юрка работали в ночной смене, торопиться им было некуда. Юрка подсел к Лельке и горячо с нею заговорил. Подсел и Спирька. Молчал и со скрытою усмешкою слушал. Ему бойкая эта девчонка очень нравилась, но он перед нею терялся, не знал, как подступиться. И чувствовал, что, как он ей тогда заглянул в глаза, это отшибло для него всякую возможность успеха. К таким девчонкам не такой нужен подход. Но какой, — Спирька не знал.
— Теперь понял. — И заговорил уверенным, привычным к выступлениям голосом: — Чтобы заниматься хронометражированием какой-нибудь работы, нужно эту работу понимать. Товарищ Броннер нашей работы не знает, ничего в ней не понимает и, когда я работаю добросовестно, обвиняет меня в предательстве рабочего класса.
Царапкин опять усмехнулся и бойко, как первый ученик на экзамене, заговорил о необходимости рационализации производства, увеличения производительности труда, снижении себестоимости.
Несколько раз Лелька пробовала заговорить с ним, — и сама потом с отвращением вспоминала свой заискивающе-влюбленный тон, вроде того, каким говорила с парнями Зина Хуторецкая.
Жидкие рукоплескания были заглушены смехом. Встала за столом президиума толстошеяя Ногаева с выпученными глазами, — новый партприкрепленный к комсомольскому комитету. И, ломая обычное вначале нерасположение к себе, заговорила спокойно-уверенным, подчиняющим голосом.
— Прошу слова! — и заговорил: — Товарищи! Я вижу, что инженеру Голосовкеру нет дела до производства и до строительства социализма! Поэтому он и ведет саботаж всякому улучшению и всякому снижению себестоимости. Какая бы этому могла быть причина? Вот мы все время в газетах читаем — то там окажется спец-вредитель, то там. Не из этих ли он спецов, которые тайно только и думают о том, чтобы всовывать палки в колеса нашего строительства?
Лелька удивленно прислушивалась. Сквозь стену долетали слова: «пятилетка», «чугун и сталь», «текстильные фабрики»… Ого! Хохотала про себя и радовалась: Буераков с приятелями — и те заговорили о пятилетке!
Быстро прошла и Ногаева. Выступила она, — грузная, толстошеяя, с выпученными глазами, — и, как всегда, видом своим вызвала к себе враждебное отношение. Заговорила ровно-уверенным, из глубины души идущим голосом, — и, тоже как всегда, лица присутствующих стали внимательными и благорасположенными. Она рассказала, как работала на фронте гражданской войны, рассказала про свою общественную работу.
— Ох, тяжело! — хрипло заговорил он. — Понимаешь, бежит по талому снегу… А я, как проклятый, гляжу в сторону и лошаденку подхлестываю. А он, понимаешь, все бежит, не отстает. Босой.
Идя дорогою, философ беспрестанно поглядывал по сторонам и слегка заговаривал с своими провожатыми. Но Явтух молчал; сам Дорош был неразговорчив. Ночь была адская. Волки выли вдали целою стаей. И самый лай собачий был как-то страшен.
Если сын с ним заговаривал, то старик всегда приподымался немного со стула и отвечал тихо, подобострастно, почти с благоговением и всегда стараясь употреблять отборнейшие, то есть самые смешные выражения.
Обращение с женою у Александра Афанасьевича было самое простое, но своеобразное: он ей говорил «ты», а она ему «вы»; он звал ее «баба», а она его Александр Афанасьевич; она ему служила, а он был ее господин; когда он с нею заговаривал, она отвечала, — когда он молчал, она не смела спрашивать.