Неточные совпадения
Я
стал ждать. Были здесь и другие врачи, призванные из запаса, — одни еще в статском платье, другие,
как я, в новеньких сюртуках
с блестящими погонами. Перезнакомились. Они рассказывали мне о невообразимой путанице, которая здесь царствует, — никто ничего не знает, ни от кого ничего не добьешься.
Толпа спешно всколыхнулась.
Стали прощаться. Шатающийся, пьяный солдат впился губами в губы старухи в черном платочке, приник к ним долго, крепко; больно было смотреть, казалось, он выдавит ей зубы; наконец, оторвался, ринулся целоваться
с блаженно улыбающимся, широкобородым мужиком. В воздухе,
как завывание вьюги, тоскливо переливался вой женщин, он обрывался всхлипывающими передышками, ослабевал и снова усиливался.
Здесь подряд произошло три обвала. Почему три, почему не десять, не двадцать? Смотрел я на этот наскоро, кое-как пробитый в горах путь, сравнивал его
с железными дорогами в Швейцарии, Тироле, Италии, и
становилось понятным, что будет и десять, и двадцать обвалов. И вспоминались колоссальные цифры стоимости этой первобытно-убогой,
как будто дикарями проложенной дороги.
И он
стал рассказывать о волоките,
с какою связано всякое требование денег, о постоянно висящей грозе «начетов», сообщал прямо невероятные по своей нелепости случаи, но здесь всему приходилось верить…
Второй день у нас не было эвакуации, так
как санитарные поезда не ходили. Наместник ехал из Харбина,
как царь, больше, чем
как царь; все движение на железной дороге было для него остановлено; стояли санитарные поезда
с больными, стояли поезда
с войсками и снарядами, спешившие на юг к предстоявшему бою. Больные прибывали к нам без конца; заняты были все койки, все носилки, не хватало и носилок; больных
стали класть на пол.
Рвались снаряды, трещала ружейная перестрелка. На душе было жутко и радостно,
как будто вырастали крылья, и вдруг
стали близко понятны солдаты, просившиеся в строй. «Сестра-мальчик» сидела верхом на лошади,
с одеялом вместо седла, и жадными, хищными глазами вглядывалась в меркнувшую даль, где все ярче вспыхивали шрапнели.
Ранены были они вот
как: полк пришел
с позиции на отдых в деревню; один солдат захватил
с собою подобранную на позициях неразорвавшуюся японскую шрапнель; солдаты столпились на дворе фанзы и
стали рассматривать снаряд: вертели его, щелкали, начали отвертывать дистанционную трубку.
Канонада
с каждым днем усиливалась. Робко и осторожно,
как будто сама себе не доверяя, по армии
стала распространяться волнующая весть: японцы обходят наш правый фланг.
Забыв, что он не может владеть правою рукою, поручик взял клочок бумаги и
стал мне чертить на нем расположение наших и японских войск. Из чертежа этого
с полною, очевидною наглядностью вытекало, что обойти японцам нашу армию невозможно в такой же мере,
как перебросить свою армию на луну.
Я велел принести таз теплой воды и мыла. Глаза японца радостно заблестели. Он
стал мыться. Боже мой,
как он мылся!
С блаженством,
с вдохновением… Он вымыл голову, шею, туловище; разулся и
стал мыть ноги. Капли сверкали на крепком, бронзовом теле, тело сверкало и молодело от охватывавшей его чистоты. Всех кругом захватило это умывание. Палатный служитель сбегал к баку и принес еще воды.
Ехать, ехать!..
Как вечные жиды, бездельные, никому не нужные, мы двинулись дальше
с десятками повозок, нагруженных ненужным «казенным имуществом». Выбросить вон всю эту кладь, наложить в повозки изувеченных людей, на которых сейчас посыплются шрапнели…
Как можно! Придется отвечать за утерянное имущество. Ружейная пальба
становилась ближе, громче. Раненые волновались, поднимались на руках, в ужасе прислушивались…
Но
как же тут очутились японцы? Потом, уже много позже, мы узнали: два-три японских орудия
с бешеною удалью проскакали в образовавшийся прорыв на несколько верст вперед, без всякого прикрытия
стали на горке и открыли огонь по переправе. И побежали все эти массы вооруженных людей, и погибло имущества на сотни тысяч.
— Вот! Выпиваю! — вызывающе говорил первый солдат. Он остановился перед мордою моей лошади и демонстративно
стал пить из горлышка ром. Потом оторвался от бутылки, взглянул на меня. — Ставь под ружье, ну!.. С-сукины дети!.. Сами,
как черти, пьяные. «Где водку достал? Не продавать нижнему чину водки!.. Под ружье на четыре часа!..» Ну, ставь под ружье! Ставь, что ли!
Утром мы пошли дальше, к вечеру пришли в Каюань. Там скопилась масса обозов и войсковых частей. Мы ночевали в фанзе рядом
с уральскими казаками. Они ругали пехоту, рассказывали,
как дикими толпами пехотинцы бежали вдоль железной дороги; Куропаткин послал уральцев преградить им отступление, — солдаты
стали стрелять в казаков.
— Вам что! Вам
какое жалованье идет, — живи и не тужи! Я бы
с таким жалованьем десять лет
стал ждать! А нам жалованье сорок три
с половиной копейки было, да и то теперь, по мирному времени, сократили. Вам ждать — нажива, а нам — разоренье, сума!
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем
с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком
стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Тут непременно вы найдете // Два сердца, факел и цветки; // Тут, верно, клятвы вы прочтете // В любви до гробовой доски; // Какой-нибудь пиит армейский // Тут подмахнул стишок злодейский. // В такой альбом, мои друзья, // Признаться, рад писать и я, // Уверен будучи душою, // Что всякий мой усердный вздор // Заслужит благосклонный взор // И что потом
с улыбкой злою // Не
станут важно разбирать, // Остро иль нет я мог соврать.
Как он, она была одета // Всегда по моде и к лицу; // Но, не спросясь ее совета, // Девицу повезли к венцу. // И, чтоб ее рассеять горе, // Разумный муж уехал вскоре // В свою деревню, где она, // Бог знает кем окружена, // Рвалась и плакала сначала, //
С супругом чуть не развелась; // Потом хозяйством занялась, // Привыкла и довольна
стала. // Привычка свыше нам дана: // Замена счастию она.
Тентетникову показалось, что
с самого дня приезда их генерал
стал к нему как-то холоднее, почти не замечал его и обращался
как с лицом бессловесным или
с чиновником, употребляемым для переписки, самым мелким.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно,
как уже видел читатель, было заклеено бумагою;
с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее
становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.