Телеграммы с театра войны снова и снова приносили известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках хорунжего Иванова или корнета Петрова. Газеты писали, что победы японцев на море неудивительны, — японцы природные моряки; но теперь, когда война перешла на сушу, дело пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев нет больше ни денег, ни людей, что под ружье призваны шестнадцатилетние мальчики и старики. Куропаткин спокойно и грозно заявил, что мир будет заключен только в Токио.
Вскоре стало известно, что из четырех сестер милосердия, приглашенных в госпиталь из местной общины Красного Креста, оставлена в госпитале только одна. Д-р Султанов заявил, что остальных трех он заместит сам. Шли слухи, что Султанов — большой приятель нашего корпусного командира, что в его госпитале, в качестве сестер милосердия, едут на театр военных действий московские дамы, хорошие знакомые корпусного командира.
— И как хотите, господа, — своим полным, самоуверенным голосом заявил смотритель. — Дело вовсе не в сапогах, а в духе армии. Хорош дух, — и во всяких сапогах разобьешь врага.
— Конечно, заявляли. И инспектору госпиталей, и Горбацевичу. «Вы здесь нужны, подождите!» А у меня одна смена белья; вот кожаная куртка, и даже шинели нет: месяц назад какие жары стояли! А теперь по ночам мороз! Просился у Горбацевича хоть съездить в Харбин за своими вещами, напоминал ему, что из-за него же сижу здесь раздетый. «Нет, нет, нельзя! Вы здесь нужны!» Заставил бы я его самого пощеголять в одной куртке!
В приемную прибывали все новые партии больных. Солдаты были изможденные, оборванные, во вшах; некоторые заявляли, что не ели несколько дней. Шла непрерывная толчея, некогда и негде было присесть.
Главный врач долго колебался, но, наконец, решил остаться и ждать прихода госпиталей; к тому же Езерский решительно заявил, что не выпустит нас, пока нас кто-нибудь не сменит.
Однажды к смотрителю пришли три солдата из нашей команды и заявили, что желают перейти в строй. Главный врач и смотритель изумились: они нередко грозили в дороге провинившимся солдатам переводом в строй, они видели в этом ужаснейшую угрозу, — и вдруг солдаты просятся сами!..
— Ну, вы меня не испугаете: я фаталистка! — замечала Зинаида Аркадьевна. Но еще вчера наши сестры со смехом рассказывали, как разволновались при этих слухах Зинаида Аркадьевна и Новицкая, как заявили, что пусть не воображают, — с какой стати они поедут под снаряды?
Получили Георгия солдаты, раненные в спину и в зад во время бегства. Получили больше те, которые лежали на виду, у прохода. Лежавшие дальше к стенам остались ненагражденными. Впрочем, один из них нашелся; он уже поправлялся, и ему сказали, что на днях его выпишут в часть. Солдат пробрался меж раненых к проходу, вытянулся перед наместником и заявил...
Наш главный врач забрал с собою из фанзы все, что можно было уложить на возы, — два стола, табуретки, четыре изящных красных шкапчика; в сенях велел выломать из печки большой котел. На наши протесты он заявил...
От Султанова прибежал другой солдат и заявил, что вышло недоразумение, что Султанову довольно его фанз. Шанцер был в восхищении от ответа нашего главного врача.
Младший Брук был уныл, зол, дулся на главного врача и смотрителя. Он всячески старался им показать, что «знает их проделки». Занося в книгу какой-нибудь фальшивый счет, Брук вдруг заявлял...
Иметь собственное мнение даже в вопросах чисто медицинских подчиненным не полагалось. Нельзя было возражать против диагноза, поставленного начальством, как бы этот диагноз ни был легкомыслен или намеренно недобросовестен. На моих глазах полевой медицинский инспектор третьей армии Евдокимов делал обход госпиталя. Взял листок одного больного, посмотрел диагноз, — «тиф». Подошел к больному, ткнул его рукою через халат в левое подреберье и заявил...
— Скажите, пожалуйста, откуда я могу знать, что у вас значит «вовремя». В официальном «Вестнике Маньчжурских Армий» публикуются часы отхода поездов, и вы там не заявляете, что нужно приезжать за час до отхода. А я двенадцать верст протрясся на морозе, спешно вызван телеграммой к раненому знакомому.
Но отчего же так ужасны, так непроездны были дороги? В течение всей войны мы отступали; ведь можно же было, — ну, хоть с маленькою вероятностью, — предположить, что опять придется отступать. В том-то и было проклятие: самым верным средством против отступления у нас признавалось одно — упорно заявлять, что отступления не будет, упорно действовать так, чтобы никому не могла прийти в голову даже мысль, будто возможно отступление.
Мне рассказывали, что еще под Дашичао Куропаткин, осматривая госпитали, спросил одного главного врача, почему при госпитале нет бани и хлебопекарни. Главный врач замялся и ответил, что они не знают, долго ли тут придется простоять. Куропаткин твердо и спокойно заявил...
Слово — сила… Говорить побольше, как можно больше громких, грозных «поддерживающих дух» слов — это было самое главное. И не важно было, что дела все время жестоко насмехаются над словами, — ничего! Только еще суровее нахмурить брови, еще значительнее и зловещее произнести угрожающее слово… При самом своем приезде Куропаткин заявил, что мир будет заключен только в Токио, — а уж через несколько месяцев вся русская армия горько-насмешливо напевала...
Китайцы поспешно уносили на коромыслах куда-то вдаль корзины и мешки с имуществом. Наши хозяева любезно разговаривали с нами, любезно улыбались и в то же время озабоченно и быстро переговаривались между собою, поглядывая на расхищаемые солдатами стожки каоляна. Смотритель всегда равнодушно и лениво допускал грабеж. Но теперь он вдруг набросился на солдат и грозно заявил, что если кто-нибудь хоть хворостину возьмет у китайцев без его разрешения, он того сейчас же отдаст под суд.
Китайцы выезжали на поля. Начинался сев. Начальников русских частей объезжали два китайских чиновника с шариками на шляпах, со свитою из пестрых китайских полицейских с длинными палками. Чиновники предъявляли бумагу, в которой власти просили русских начальников не препятствовать китайцам к обработке полей. Русские начальники прочитывали бумагу, великодушно кивали головами и заявляли чиновникам, что, конечно, конечно… какой тут даже может быть разговор…
Появилась в «Вестнике Маньчжурских Армий» телеграмма, отправленная главнокомандующим царю. В этой телеграмме Линевич заявлял, что армия с огорчением слышит о начинающихся мирных переговорах и вся, как один человек, горит желанием сразиться с врагом.
Слухи об отозвании Витте оказались неверными. Он прибыл в Вашингтон, начались переговоры. С жадным вниманием все следили за ходом переговоров. «Вестник Маньчжурских Армий» брался с бою. А здешнее начальство все старалось «поддержать дух» в войсках. Командир одного из наших полков заявил солдатам, что мира желают только жиды и студенты.
На место Султанова был назначен новый главный врач, суетливый, болтливый и совершенно ничтожный старик. Султановские традиции остались при нем в полной целости. Граф Зарайский продолжал ездить к своей сестре, госпитальное начальство лебезило перед графом. У его сестры был отдельный денщик. Она завела себе корову, — был назначен солдат пасти корову. Солдат заявил сестре...
Граф заявил в госпитале, чтоб фуражир не попадался ему на глаза, а то он спустит с него всю шкуру. Знакомым же своим, весело посмеиваясь, рассказывал...
Следом за Батьяновым шли другие. Начальник тыла, генерал Надаров, в своих речах к солдатам тоже старался выставить виновниками всех их бед революционеров и стачечные комитеты, говорил о понятности и законности желания залить кровью творящиеся безобразия. «Недалек, быть может, тот день, когда я всех вас позову за собою, — заявлял генерал. — И тогда никого не пощадим! Я пойду во главе вас и первый буду резать стариков, женщин и детей».
Утром мы узнали, что капитан наш здесь совсем ни при чем. Вчера вечером на паровоз взобрались три сильно пьяных солдата и заявили машинисту, чтобы он гнал вовсю, иначе они его сбросят с паровоза. Проехав три пролета, солдаты озябли и ушли к себе в теплушку. Но, уходя, сказали машинисту, что если он будет ехать медленнее, чем сейчас, то они опять явятся и проломят ему поленом голову.
Хохол хватался за голову, дергал усы и долго говорил простыми словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя, что это не так, уходил недовольный и мрачный.
По моему личному мнению, защитник, заявляя такую странную мысль, был в полнейшем убеждении, что он говорит самую либеральную, самую гуманную и прогрессивную вещь, какую только можно сказать в наше время.
Теперь уже высказывают свое мнение просто затем, что лучше его объявить, нежели скрывать, высказывают потому, что считают полезным обмен мыслей, признают за каждым право заявлять свой взгляд и свои требования, наконец, считают даже обязанностью каждого участвовать в общем движении, сообщая свои наблюдения и соображения, какие кому по силам.