На толкучке топчутся люди. Кричат, божатся, надувают. Глаза беспокойно бегают, высматривая копейку. В разнообразии однообразные, с глазами гиен, с жестоким и окоченелым богом в душе, цыкающим на все, что рвется из настоящего. Как из другого мира, проезжают на дровнях загорелые мужики в рваных полушубках, и угрюмо светится в их глазах общая тайна, тихая и крепкая тайна земли. Среди них хожу я, с мозгом, обросшим книжными мыслями.
Мать, испуганно мигнув, быстро взглянула на солдат — они топтались на одном месте, а лошадь бегала вокруг них; посмотрела на человека с лестницей — он уже поставил ее к стене и влезал не торопясь.
Теперь танцевало много пар, и так как места не хватало, то каждая пара топталась в ограниченном пространстве: танцующие теснились и толкали друг друга.
Гляжу, стоит пан посередь избы, усы гладит, смеется. Роман тут же топчется, шапку в руках мнет, а Опанас плечом об стенку уперся, стоит себе, бедняга, как тот молодой дубок в непогодку. Нахмурился, невесел…
Стою да мельком на нее взгляну. Знать, от свечей ей томно — от угара. И жалко-жалко мне ее одну, Но жалко тож индейского фуляра. — «А не такую бы ему жену, — Пожалуй, что она ему не пара». Вот повели их кругом наконец, И я топчусь, держа над ней венец.
Удивительная вещь — время. Мы думаем, что оно течет равномерно, мера всему. А оно идет неровно. То топчется, почти неподвижно, видишь каждую подробность, как в лупу, то вдруг скачет во весь опор мимо подробностей.