Неточные совпадения
Впоследствии мне пришлось убедиться, что и большинство людей имеет не менее младенческое представление обо всем, что находится
перед их глазами, и
это их не тяготит.
Больные, искалеченные, страдающие люди бесконечною вереницею потянулись
перед глазами; легких больных в клиники не принимают, — все
это были страдания тяжелые, серьезные.
Но покамест
этого нет; и вот больницы достигают своего тем, что вскрывают умерших помимо согласия родственников; последние унижаются, становятся
перед врачами на колени, суют им взятки, — все напрасно; из боязни вскрытия близкие нередко всеми мерами противятся помещению больного в больницу, и он гибнет дома вследствие плохой обстановки и неразумного ухода…
Мне кровь бросилась в лицо:
это был первый случай, когда
перед нами вывели молодую пациентку.
И именно потому, что я чувствовал нечистоту наших взглядов, мне особенно больно становилось за
эту девушку: какая сила заставляет ее обнажаться
перед нами?
И я старался прочесть на ее красивом, почти еще детском лице всю историю ее пребывания в нашей клинике, — как возмутилась она, когда впервые была принуждена предстать
перед всеми нагою, и как ей пришлось примириться с
этим, потому что дома нет средств лечиться, и как постепенно она привыкла.
Хирург заметно волновался: он нервно крутил усы и притворно скучающим взглядом блуждал по рядам студентов; когда профессор-патолог отпускал какую-нибудь шуточку, он спешил предупредительно улыбнуться; вообще в его отношении к патологу было что-то заискивающее, как у школьника
перед экзаменатором. Я смотрел на него, и мне странно было подумать, — неужели
это тот самый грозный NN., который таким величественным олимпийцем глядит в своей клинике?
Эта женщина пришла к нему за помощью и именно благодаря его помощи лежала теперь
перед нами; интересно, знают ли
это близкие умершей, объяснил ли им оператор причину ее смерти?
На обязанности студента-куратора лежит исследовать данного ему больного, определить его болезнь и следить за ее течением; когда больного демонстрируют студентам, куратор излагает
перед аудиторией историю его болезни, сообщает, что он нашел у него при исследовании, и высказывает свой диагноз; после
этого профессор указывает куратору на его промахи и недосмотры, подробно исследует больного и ставит свое распознавание.
Выслушав больную, он стал тщательно и подробно расспрашивать ее о состоянии ее здоровья до настоящей болезни, о начале заболевания, о всех отправлениях больной в течение болезни; и уж от одного
этого умелого расспроса картина получилась совершенно другая, чем у меня:
перед нами развернулся не ряд бессвязных симптомов, а совокупная жизнь больного организма во всех его отличиях от здорового.
Мне трудно
передать то чувство восторженной гордости за науку, которое овладело мною, когда я услышал
это.
Это была какая-то горячка, какое-то лихорадочное метание из клиники в клинику, с лекции на лекцию, с курса на курс; как в быстро поворачиваемом калейдоскопе,
перед нами сменялись самые разнообразные вещи: резекция колена, лекция о свойствах наперстянки, безумные речи паралитика, наложение акушерских щипцов, значение Сиденгама в медицине, зондирование слезных каналов, способы окрашивания леффлеровых бацилл, местонахождение подключичной артерии, массаж, признаки смерти от задушения, стригущий лишай, системы вентиляции, теории бледной немочи, законы о домах терпимости и т. д., и т. д.
Да,
это все уж совершенно неизбежно, и никакого выхода отсюда нет. Так оно и останется:
перед неизбежностью
этого должны замолкнуть даже терзания совести. И все-таки сам я ни за что не согласился бы быть жертвой
этой неизбежности, и никто из жертв не хочет быть жертвами… И сколько таких проклятых вопросов в
этой страшной науке, где шагу нельзя ступить, не натолкнувшись на живого человека!
«Позволительно ли еще, — писал по поводу
этих опытов Шнепф [De la contagion des accidents consecutifs de la syphilis. Annales des maladies de la peau et de la syphilis, publ. par A. Cazenave. Vol. IV. 1851–52, p. 44.], — ждать более убедительных доказательств заразительности вторичных явлений сифилиса? Не нужно новых опытов на здоровых людях: опыты Уоллеса делают их совершенно бесполезными. Дело решено, наука не хочет новых жертв; тем хуже для тех, кто закрывает глаза
перед светом».
Первое время я испытывал такой страх чуть не
перед половиною всех моих больных; и страх
этот еще усиливался от сознания моей действительной неопытности; чего стоил один тот случай с сыном прачки, о котором я уже рассказывал.
По требованию родителей было произведено судебно-медицинское вскрытие умершей; все ее внутренние органы оказались совершенно нормальными, как я и нашел их при исследовании больной
перед хлороформированием; и тем не менее — смерть от
этой ужасной идиосинкразии, которую невозможно предвидеть.
Не существует хоть сколько-нибудь законченной науки об излечении болезней;
перед медициною стоит живой человеческий организм с бесконечно сложною и запутанною жизнью; многое в
этой жизни уже понято, но каждое новое открытие в то же время раскрывает все большую чудесную ее сложность; темным и малопонятным путем развиваются в организме многие болезни, неясны и неуловимы борющиеся с ними силы организма, нет средств поддержать
эти силы; есть другие болезни, сами по себе более или менее понятные; но сплошь да рядом они протекают так скрыто, что все средства науки бессильны для их определения.
Это значит, что врачи не нужны, а их наука никуда не годится? Но ведь есть многое другое, что науке уже понятно и доступно, во многом врач может оказать существенную помощь. Во многом он и бессилен, но в чем именно он бессилен, может определить только сам врач, а не больной; даже и в
этих случаях врач незаменим, хотя бы по одному тому, что он понимает всю сложность происходящего
перед ним болезненного процесса, а больной и его окружающие не понимают.
Прошло много времени, прежде чем я свыкся с силами медицины и смирился
перед их ограниченностью. Мне было стыдно и тоскливо смотреть в глаза больному, которому я был не в силах помочь; он, угрюмый и отчаявшийся, стоял передо мною тяжким укором той науке, которой представителем я являлся, и в душе опять и опять шевелилось проклятье
этой немощной науке.
У Бильрота есть одно стихотворение; оно было послано им его другу, известному композитору Брамсу, и не предназначалось для печати. В переводе трудно
передать всю силу и поэзию
этого стихотворения. Вот оно...
Но
перед таким своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная неизбежность всегда несет в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука дает нам много силы, и с
этой силою можно сделать многое. Но с чем невозможно было примириться, что все больше подтачивало во мне удовлетворение своею деятельностью, —
это то, что имеющаяся в нашем распоряжении сила на деле оказывалась совершенно призрачною.
И все-таки в городе я живу жизнью чистого интеллигента, работая только мозгом. Первое время я пытаюсь против
этого бороться, — упражняюсь гирями, делаю гимнастику, совершаю пешие прогулки; но терпения хватает очень ненадолго, до того все
это бессмысленно и скучно… И если в будущем физический труд будет находить себе применение только в спорте, лаун-теннисе, гимнастике и т. п., то
перед скукою такого «труда» окажутся бессильными все увещания медицины и все понимание самих людей.
Глядя на меня в полумраке вагона своими ясными, спокойными глазами, она рассказывала мне о симптомах своей болезни, об ее начале; она посвятила меня во все самые сокровенные стороны своей половой и брачной жизни, не было ничего,
перед чем бы она остановилась; и все
это без всякой нужды, без всякой цели, даже без моих расспросов!
Рыдания девушки, в ужасе останавливающейся
перед грязью жизни и дающей клятвы никогда не выходить замуж, ее опошленная и опозоренная любовь, —
это драма тяжелая и серьезная, но в то же время поражающая своей противоестественностью.
И вот благородное, чистое и прекрасное человеческое тело обращено в приманку для совершенно определенных целей; запретное, недоступное глазу человека другого пола, оно открывается
перед ним только в специальные моменты, усиливая сладострастие
этих моментов и придавая ему остроту, и именно для сладострастников-то привычная нагота и была бы большим ударом [На «классической вальпургиевой ночи» Мефистофель чувствует себя совершенно чужим.
Кто учтет, сколько при
этом было пережито тяжелой душевной ломки, сколько женщин погибло, не решаясь раскрыть
перед мужчиною своих болезней?
Недавно мы хоронили нашего товарища, д-ра Стратонова. Неделю
перед тем он делал в частном доме трахеотомию и, высасывая из разреза трахеи дифтеритные пленки, заразился сам; он умер молодым, сильным и энергичным, и
эта смерть была ужасна по своей быстроте и неожиданности.
Неточные совпадения
Он так привык теряться в
этом, // Что чуть с ума не своротил // Или не сделался поэтом. // Признаться: то-то б одолжил! // А точно: силой магнетизма // Стихов российских механизма // Едва в то время не постиг // Мой бестолковый ученик. // Как походил он на поэта, // Когда в углу сидел один, // И
перед ним пылал камин, // И он мурлыкал: Benedetta // Иль Idol mio и ронял // В огонь то туфлю, то журнал.
Ей нравится порядок стройный // Олигархических бесед, // И холод гордости спокойной, // И
эта смесь чинов и лет. // Но
это кто в толпе избранной // Стоит безмолвный и туманный? // Для всех он кажется чужим. // Мелькают лица
перед ним, // Как ряд докучных привидений. // Что, сплин иль страждущая спесь // В его лице? Зачем он здесь? // Кто он таков? Ужель Евгений? // Ужели он?.. Так, точно он. // — Давно ли к нам он занесен?
Но вот уж близко.
Перед ними // Уж белокаменной Москвы, // Как жар, крестами золотыми // Горят старинные главы. // Ах, братцы! как я был доволен, // Когда церквей и колоколен, // Садов, чертогов полукруг // Открылся предо мною вдруг! // Как часто в горестной разлуке, // В моей блуждающей судьбе, // Москва, я думал о тебе! // Москва… как много в
этом звуке // Для сердца русского слилось! // Как много в нем отозвалось!
В военное время человек
этот наделал бы чудес: его бы послать куда-нибудь пробраться сквозь непроходимые, опасные места, украсть
перед носом у самого неприятеля пушку, —
это его бы дело.
Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и
перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в
это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.