Неточные совпадения
Наука эта была для меня тяжелою
и неприятною повинностью, которую для чего-то необходимо было отбыть, но которая сама по себе не представляла для меня решительно никакого интереса; что мне было до того, в
каком веке написано «Слово Даниила Заточника», чей сын был Оттон Великий
и как будет страдательный залог от «persuadeo tibi» [Уверяю тебя (лат.).
Эти науки давали знание настолько для меня новое
и настолько важное, что совершенно завладели мною: все вокруг меня
и во мне самом, на что я раньше смотрел глазами дикаря, теперь становилось ясным
и понятным:
и меня удивляло,
как я мог дожить до двадцати лет, ничем этим не интересуясь
и ничего не зная.
Они покраснеют от стыда, если не сумеют ответить, в
каком веке жил Людовик XIV, но легко сознаются в незнании того, что такое угар
и отчего светится в темноте фосфор.
Что касается анатомии, то часто приходится слышать,
какою тяжелою
и неприятною стороною ее изучения является необходимость препарировать трупы.
Я шел по улице, следя за идущим передо мною прохожим,
и он был для меня не более,
как живым трупом: вот теперь у него сократился glutaeus maximus, теперь — quadriceps femoris; эта выпуклость на шее обусловлена мускулом sternocleidomastoideus; он наклонился, чтобы поднять упавшую тросточку, — это сократились musculi recti abdominis
и потянули к тазу грудную клетку.
Метод этот так обаятельно действовал на ум потому, что являлся не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта
как будто сами собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, — не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает
и несет с собою природа».
Их обилие
и разнообразие произвели на меня ошеломляющее действие; меня поразило,
какая существует масса страданий,
какое разнообразие самых утонченных, невероятных мук заготовила нам природа, — мук, при одном взгляде на которые на душе становилось жутко.
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся
и ударился спиною о корыто, —
и вот он уже шестой год лежит у нас в клинике: ноги его висят,
как плети, больной ими не может двинуть, он мочится
и ходит под себя; беспомощный,
как грудной ребенок, он лежит так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней,
и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
С новым
и странным чувством я приглядывался к окружавшим меня людям,
и меня все больше поражало,
как мало среди них здоровых; почти каждый чем-нибудь да был болен. Мир начинал казаться мне одною громадною, сплошною больницею. Да, это становилось все несомненнее: нормальный человек — это человек больной; здоровый представляет собою лишь счастливое уродство, резкое уклонение от нормы.
Помню хорошо,
как сегодня,
и первые роды, на которых я присутствовал.
Это все тоже было «нормально»!..
И дело тут не в том, что «цивилизация» сделала роды труднее: в тяжелых муках женщины рожали всегда,
и уж древний человек был поражен этой странностью
и не мог объяснить ее иначе,
как проклятьем бога.
Все виденное
и передуманное в последнее время вдруг встало предо мною,
и я ужаснулся, до чего человек не защищен от случайностей, на
каком тонком волоске висит всегда его здоровье.
Как ни берегись, а может быть, через год в это время я уже буду лежать, пораженный pemphigo foliaceo; вся кожа при этой болезни покрывается вялыми пузырями; пузыри лопаются
и обнажают подкожный слой, который больше не зарастает;
и человек, лишенный кожи, не знает,
как сесть,
как лечь, потому что самое легкое прикосновение к телу вызывает жгучие боли.
Необходимо, чтобы все это понимали
как можно яснее
и добровольно соглашались на вскрытие близких.
И именно потому, что я чувствовал нечистоту наших взглядов, мне особенно больно становилось за эту девушку:
какая сила заставляет ее обнажаться перед нами?
И я старался прочесть на ее красивом, почти еще детском лице всю историю ее пребывания в нашей клинике, —
как возмутилась она, когда впервые была принуждена предстать перед всеми нагою,
и как ей пришлось примириться с этим, потому что дома нет средств лечиться,
и как постепенно она привыкла.
К счастью медицины
и больных, времена эти миновали безвозвратно,
и жалеть об этом преступно; нигде отсутствие практической подготовки не может принести столько вреда,
как во врачебном деле.
Какой из этого возможен выход, я решительно не знаю; я знаю только, что медицина необходима,
и иначе учиться нельзя, но я знаю также, что если бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении той больной у сифилидолога, то я сказал бы, что мне нет дела до медицинской школы
и что нельзя так топтать личность человека только потому, что он беден.
Хирург заметно волновался: он нервно крутил усы
и притворно скучающим взглядом блуждал по рядам студентов; когда профессор-патолог отпускал какую-нибудь шуточку, он спешил предупредительно улыбнуться; вообще в его отношении к патологу было что-то заискивающее,
как у школьника перед экзаменатором. Я смотрел на него,
и мне странно было подумать, — неужели это тот самый грозный NN., который таким величественным олимпийцем глядит в своей клинике?
А между тем никто этого противоречия
как будто
и не замечал.
Я испытывал такое ощущение,
как будто попал в школу к авгурам. Мы — те же будущие авгуры, нас стесняться нечего,
и вот нас посвящали в изнанку дела; профаны могут возмущаться существованием этой изнанки
и ее резким отличием от лицевой стороны, мы же должны приучаться смотреть на дело «шире»…
Профессор с серьезным видом,
как будто совершал что-то очень важное, определял у него границы тупости, степень смещения средостения
и т. п.
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели,
как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще,
как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того, что помогает»: больному назначается известное лечение,
и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого,
и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Каким образом из всего только что описанного мог я сделать такое резкое
и решительное заключение?
После этого профессор перешел к исследованию больной: он обратил наше внимание на консистенцию опухоли, на то, смещается ли она при дыхании больной, находится ли в связи с маткою,
какое положение она занимает относительно нисходящей толстой кишки
и т. д.,
и т. д.
Он шел к ним медленно
и осторожно,
как слепой, идущий по обрывистой горной тропинке, ни одного самого мелкого признака он не оставил без строгого
и внимательного обсуждения; чтоб объяснить какой-нибудь ничтожный симптом, на который я
и внимания-то не обратил, он ставил вверх дном весь огромный арсенал анатомии, физиологии
и патологии; он сам шел навстречу всем противоречиям
и неясностям
и отходил от них, лишь добившись полного их объяснения…
Отношение мое к медицине резко изменилось. Приступая к ее изучению, я ждал от нее всего; увидев, что всего медицина делать не может, я заключил, что она не может делать ничего; теперь я видел,
как много все-таки может она,
и это «многое» преисполняло меня доверием
и уважением к науке, которую я так еще недавно презирал до глубины души.
Какая громадная, многовековая подготовительная работа была нужна для того, чтобы выработать такие на вид простые приемы исследования, сколько для этого требовалось наблюдательности, гения, труда
и знания!
И какие большие области уже завоеваны наукою!
Выслушивая сердце, можно с точностью определить,
какой именно из его четырех клапанов действует неправильно
и в чем заключается причина этой неправильности — в сращении клапана или его недостаточности; соответственными зеркалами мы в состоянии осмотреть внутренность глаза, носоглоточное пространство, гортань, влагалище, даже мочевой пузырь
и желудок; невидимая, загадочная
и непонятная «зараза» разгадана; мы можем теперь приготовлять ее в чистом виде в пробирке
и рассматривать под микроскопом.
Конечно, многое, еще очень многое не достигнуто, но все это лишь вопрос времени,
и нам трудно себе даже представить,
как далеко пойдет наука.
Это была какая-то горячка, какое-то лихорадочное метание из клиники в клинику, с лекции на лекцию, с курса на курс;
как в быстро поворачиваемом калейдоскопе, перед нами сменялись самые разнообразные вещи: резекция колена, лекция о свойствах наперстянки, безумные речи паралитика, наложение акушерских щипцов, значение Сиденгама в медицине, зондирование слезных каналов, способы окрашивания леффлеровых бацилл, местонахождение подключичной артерии, массаж, признаки смерти от задушения, стригущий лишай, системы вентиляции, теории бледной немочи, законы о домах терпимости
и т. д.,
и т. д.
Но время шло, знания мои приумножались; был окончен пятый курс, уж начались выпускные экзамены, а я чувствовал себя по-прежнему беспомощным
и неумелым, не способным ни на
какой сколько-нибудь самостоятельный шаг.
Выпускные экзамены кончились. Нас пригласили в актовую залу, мы подписали врачебную клятву
и получили дипломы. В дипломах этих, украшенных государственным гербом
и большой университетской печатью, удостоверялось, что мы с успехом сдали все испытания,
как теоретические, так
и практические,
и что медицинский факультет признал нас достойными степени лекаря «со всеми правами
и преимуществами, сопряженными по закону с этим званием».
То, что в течение последнего курса я начинал сознавать все яснее, теперь встало предо мною во всей своей наготе: я, обладающий какими-то отрывочными, совершенно неусвоенными
и непереваренными знаниями, привыкший только смотреть
и слушать, а отнюдь не действовать, не знающий,
как подступиться к больному, я — врач, к которому больные станут обращаться за помощью!
Когда меня звали к больному с сильною одышкою, я, под предлогом записи больного, раскрывал записную книжку, смотрел, под
какую из перечисленных болезней подходит его болезнь,
и назначал соответственное лечение.
Дело шло хорошо,
и больная уже поправлялась,
как вдруг однажды утром у нее появились сильнейшие боли в правой стороне живота.
Теперь для меня не было сомнения:
как следствие дизентерии, у больной образуется нарыв печени, опухшая печень давит на легкое,
и этим объясняется одышка.
Я вспомнил, что даже не догадался спросить ее о кашле, даже не исследовал вторично ее легких, так я обрадовался ознобу,
и так ясно показался он мне говорящим за мой диагноз; правда, мне приходила в голову мысль, что легкие не мешало бы исследовать еще раз, но больная так кричала при каждом движении, что я прямо не решался поднять ее, чтобы
как следует выслушать.
Я чуть дотронулся до ее живота — больная вскрикнула. Ординатор вступил с нею в разговор, стал расспрашивать,
как она провела ночь,
и постепенно всю руку погрузил в ее живот, так что больная даже не заметила.
Как мог я так поверхностно
и небрежно произвести исследование?
Увы, совершенно верно! Для меня это было очень неожиданно… Я, может быть, поступил легкомысленно, обещав с самого начала быстрое излечение; учебники мои оговаривались, что иногда салициловый натр остается при ревматизме недействительным, но чтоб, раз начавшись, действие его ни с того ни с сего способно было прекратиться, — этого я совершенно не предполагал. Книги не могли излагать дела иначе,
как схематически, но мог ли
и я, руководствовавшийся исключительно книгами, быть несхематичным?
За время моего пребывания в университете я видел всего лишь пятеро родов,
и единственное, что я в акушерстве знал твердо, — это то, с
какими опасностями сопряжено ведение родов неопытною рукою…
Я говорил окружавшим: «Поставьте больному клизму, положите припарку»
и боялся, чтоб меня не вздумали спросить: «А
как это нужно сделать?» Таких «мелочей» нам не показывали: ведь это — дело фельдшеров, сиделок, а врач должен только отдать соответственное приказание.
И я, на выпускном экзамене артистически сделавший на трупе ампутацию колена по Сабанееву, — я теперь старательно изучал,
как нужно поднять слабого больного
и как поставить мушку.
Больной был в полубессознательном состоянии, он дышал тяжело
и хрипло,
как будто ему что-то сдавило горло; при каждом вдохе подреберья втягивались глубоко внутрь, засохшая слизь коричневою пленкою покрывала его зубы
и края губ; пульс был очень слаб.
Опухоль железы мешала больному раскрыть
как следует рот,
и мне не удалось осмотреть полости рта
и зева.
Осмотрев больного, Иван Семенович заставил его сесть, набрал в гуттаперчевый баллон теплой воды
и, введя наконечник между зубами больного, проспринцевал ему рот: вышла масса вязкой, тягучей слизи. Больной сидел, кашляя
и перхая, а Иван Семенович продолжал энергично спринцевать:
как он не боялся, что больной захлебнется?.. С каждым новым спринцеванием слизь выделялась снова
и снова; я был поражен, что такое невероятное количество слизи могло уместиться во рту человека.
— Ай-ай-ай! — сказал Иван Семенович, покачав головою. — Такому слабому! Этак недолго
и убить человека!.. Да
и какое могло быть к ней показание? Просто человек без сознания глотает плохо, — понятно, во рту разная дрянь
и накопилась.