Неточные совпадения
Эти науки давали знание настолько
для меня новое и настолько важное, что совершенно завладели мною:
все вокруг меня и во мне самом, на что я раньше смотрел глазами дикаря, теперь становилось ясным и понятным: и меня удивляло, как я мог дожить до двадцати лет, ничем этим не интересуясь и ничего не зная.
Само здоровье наше — это не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно
для нас
все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и мы никогда не можем считать себя обеспеченными от того, что, может быть, вот в эту самую минуту сил организма не хватило, и наше дело проиграно.
Нужны какие-то идеальные,
для нашей жизни совершенно необычные условия, чтобы болезнь стала действительно «случайностью»; при настоящих же условиях болеют
все: бедные болеют от нужды, богатые — от довольства; работающие — от напряжения, бездельники — от праздности; неосторожные — от неосторожности, осторожные — от осторожности.
Притом,
все равно ничего не достигнешь даже в том случае, если только
для этого и жить.
И
для чего любовь со
всей поэзией и счастьем?
Мы учимся на больных; с этой целью больные и принимаются в клиники; если кто из них не захочет показываться и давать себя исследовать студентам, то его немедленно, без всяких разговоров, удаляют из клиники. Между тем так ли
для больного безразличны
все эти исследования и демонстрации?
Вскрытие каждого больного, хотя бы умершего от самой «обыкновенной» болезни, чрезвычайно важно
для врача; оно указывает ему его ошибки и способы избежать их, приучает к более внимательному и всестороннему исследованию больного, дает ему возможность уяснить себе во
всех деталях анатомическую картину каждой болезни; без вскрытий не может выработаться хороший врач, без вскрытий не может развиваться и совершенствоваться врачебная наука.
Пройдет ли
для нее
все это даром?
На основании своего опыта я думаю, что в маленьких городках вообще едва ли было бы возможно вести гинекологическую клинику, если бы
все без исключения пациентки не хлороформировались
для целей исследования.
Менее
всего непосредственно применима
для преподавания гинекологическая амбулатория, по крайней мере, в маленьких городах.
Рядом с тою парадною медициною, которая лечит и воскрешает и
для которой я сюда поступил, передо мною
все шире развертывалась другая медицина — немощная, бессильная, ошибающаяся и лживая, берущаяся лечить болезни, которых не может определить, старательно определяющая болезни, которых заведомо не может вылечить.
Я следил за профессором, затаивая усмешку: сколько трудов кладет он на исследование, и
все это лишь
для того, чтобы в конце концов сказать нам, что больной безнадежен и что вылечить его мы не в состоянии!
Та же гигиеническая выставка, так много показавшая, что дает медицина,
для г. фельетониста не существует: из
всей выставки он видит только этот «случайно найденный полип» и обливает за него презрением врачей и медицину, даже не интересуясь узнать, возможно ли при жизни открыть такой полип.
Для меня ее рассказ послужил основою
всему моему исследованию; профессор же придал этому рассказу очень мало значения.
— А у меня, доктор, боли появились в правом плече! — медленно произнесла она, с ненавистью глядя на меня. —
Всю ночь не могла заснуть от боли, хотя очень аккуратно принимала вашу салицилку.
Для вас это, не правда ли, очень неожиданно?
Когда, усталый и разбитый, я возвращался домой после бессонного дежурства и ломал себе голову, чего бы попитательнее купить себе на восемь копеек
для обеда, меня охватывали злоба и отчаяние: неужели за
весь свой труд я не имею права быть хоть сытым?
В настоящее время она
все больше вытесняет при дифтерите трахеотомию, которая остается только
для тех сравнительно редких случаев, где интубация не помогает.
А. С. Таубер, — рассказывая о немецких клиниках, замечает: «Громадная разница в течении ран наблюдается в клиниках между ампутациями, произведенными молодыми ассистентами, и таковыми, сделанными ловкой и опытной рукой профессора; первые нередко ушибают ткани, разминают нервы, слишком коротко урезывают мышцы или высоко обнажают артериальные сосуды от их влагалищ, —
все это моменты, неблагоприятные
для скорого заживления ампутационной раны».
И это в то время, когда
для борьбы с болезнью и без того требовались
все силы организма…
Вывод из
всего этого был
для меня ясен: я буду впредь употреблять только те средства, которые безусловно испытаны и не грозят моим больным никаким вредом.
Пока я ставлю это правилом лишь
для самого себя, я нахожу его хорошим и единственно возможным; но когда я представляю себе, что правилу этому станут следовать
все, я вижу, что такой образ действий ведет не только к гибели медицины, но и к полнейшей бессмыслице.
Новых, еще не испытанных средств применять нельзя; отказываться от средств, уже признанных, тоже нельзя: тот врач, который не стал бы лечить сифилиса ртутью, оказался бы, с этой точки зрения, не менее виноватым, чем тот, который стал бы лечить упомянутую болезнь каким-либо неизведанным средством; чтобы отказаться от старого, нужна не меньшая дерзость, чем
для того, чтобы ввести новое; между тем история медицины показывает, что теперешняя наука наша, несмотря на
все ее блестящие положительные приобретения, все-таки больше
всего, пользуясь выражением Мажанди, обогатилась именно своими потерями.
Может быть, от
всего этого урагана
для нас останется много ценных средств, но ужас берет, когда подумаешь, какою ценою это будет куплено, и жутко становится за больных, которые, как бабочки на огонь, неудержимо, часто вопреки убеждению врачей, стремятся навстречу этому урагану.
Так как больной по
всем соображениям должен был пробыть в госпитале довольно долго и времени, следовательно, имелось в виду достаточно
для того, чтобы выждать результат, то мне этот случай показался удобным
для опыта.
Tome XVII, Paris, 1851–1852, pp. 879–885).] и многие, многие другие; молодые и здоровые, они
для науки пошли на опыты, которые искалечили
всю их жизнь.
Если бы наука давала мне столь же верные средства
для познания
всех болезней и
всех особенностей каждого организма, то я мог бы чувствовать под ногами почву.
Первое время такие неожиданные отзывы прямо ошеломляли меня: да чему же, наконец, верить! И я
все больше убеждался, что верить я не должен ничему и ничего не должен принимать как ученик;
все заподозрить,
все отвергнуть, — и затем принять обратно лишь то, в действительности чего убедился собственным опытом. Но в таком случае,
для чего же
весь многовековой опыт врачебной науки, какая ему цена?
И я особенно сильно чувствую
всю тяжесть этого состояния, когда с зыбкой и в то же время вязкой почвы эмпирии перехожу на твердый путь науки; я вскрываю полость живота, где очень легко может произойти гнилостное заражение брюшины; но я знаю, что делать
для избежания этого: если я приступлю к операции с прокипяченными инструментами, с тщательно дезинфицированными руками, то заражения не должно быть.
Для нас же задача может быть только одна — работать
для будущего, стремиться познать и покорить себе жизнь во
всей ее широте и сложности.
Но этою мыслью о жизненной непригодности теперешней науки я старался скрыть и затемнить от себя другую, слишком страшную
для меня мысль: я начинал
все больше убеждаться, что сам я лично совершенно негоден к выбранному мною делу и что, решая отдаться медицине, я не имел самого отдаленного представления о тех требованиях, которым должен удовлетворять врач.
Если в искусстве в данный момент нет Толстого или Бетховена, то можно обойтись и без них; но больные люди не могут ждать, и
для того, чтобы
всех их удовлетворить, нужны десятки тысяч медицинских Толстых и Бетховенов.
Все это так. Но как быть иначе, где выход? Отказаться от живосечения — это значит поставить на карту
все будущее медицины, навеки обречь ее на неверный и бесплодный путь клинического наблюдения. Нужно ясно сознать
все громадное значение вивисекций
для науки, чтобы понять, что выход тут все-таки один — задушить в себе укоры совести, подавить жалость и гнать от себя мысль о том, что за страдающими глазами пытаемых животных таится живое страдание.
Для чего изучать организм во
всех его отправлениях, если не можешь вылечить «простой простуды»?
Вот единственно правильная постановка вопроса
для антививисекциониста: может ли наука обойтись без живосечений или нет, — но животные мучаются, и этим
все решается.
Врач должен быть богом, не ошибающимся, не ведающим сомнений,
для которого
все ясно и
все возможно.
— Вот странно! Ты так уверенно держался, — я думала,
для тебя
все совершенно ясно.
Не существует хоть сколько-нибудь законченной науки об излечении болезней; перед медициною стоит живой человеческий организм с бесконечно сложною и запутанною жизнью; многое в этой жизни уже понято, но каждое новое открытие в то же время раскрывает
все большую чудесную ее сложность; темным и малопонятным путем развиваются в организме многие болезни, неясны и неуловимы борющиеся с ними силы организма, нет средств поддержать эти силы; есть другие болезни, сами по себе более или менее понятные; но сплошь да рядом они протекают так скрыто, что
все средства науки бессильны
для их определения.
Я верю в медицину. Насмешки над нею истекают из незнания смеющихся. Тем не менее во многом мы ведь, действительно, бессильны, невежественны и опасны; вина в этом не наша, но это именно и дает пищу неверию в нашу науку и насмешкам над нами. И передо мною
все настойчивее начал вставать вопрос: это недоверие и эти насмешки я признаю неосновательными, им не должно быть места по отношению ко мне и к моей науке, — как же мне
для этого держаться с пациентом?
У Бильрота есть одно стихотворение; оно было послано им его другу, известному композитору Брамсу, и не предназначалось
для печати. В переводе трудно передать
всю силу и поэзию этого стихотворения. Вот оно...
Все яснее и неопровержимее
для меня становилось одно: медицина не может делать ничего иного, как только указывать на те условия, при которых единственно возможно здоровье и излечение людей; но врач, — если он врач, а не чиновник врачебного дела, — должен прежде
всего бороться за устранение тех условий, которые делают его деятельность бессмысленною и бесплодною; он должен быть общественным деятелем в самом широком смысле слова, он должен не только указывать, он должен бороться и искать путей, как провести свои указания в жизнь.
Уже и теперь среди антропологов и врачей
все чаще раздаются голоса, указывающие на страшную однобокость медицины и на весьма сомнительную пользу ее
для человечества.
Недавно в одной статье о задачах медицины в будущем я встретил следующие рассуждения: «Оградить организм от той разнообразной массы ядов, которые беспрерывно в него вносятся микробами, можно бы лишь тогда, когда бы был открыт один общий антитоксин
для ядов, выделяемых
всеми видами микробов.
Ведь
для нас
все эти люди — существа совершенно с другой планеты, с которыми у нас нет ничего общего, даже в самом понятии о здоровье.
И нет
для человека ничего радостного превратиться в вялое жвачное животное,
вся энергия которого уходит на переваривание пищи.
А между тем несомненно, что ходом общественного развития этот последний
все больше обрекается на уничтожение, и, по крайней мере в близком будущем, не предвидится условий
для его процветания.
Не теоретически, а
всем существом своим я сознаю необходимость
для духа энергичной жизни тела, и отсутствие последней действует на меня с мучительностью, почти смешною.
Она подняла. И
все это мучительное стыдное, тяжелое вышло так просто и легко! И так мне стала симпатична эта девушка с серьезным лицом и умными, спокойными глазами. Я видел, что
для нее в происшедшем не было обиды и муки, потому что тут была настоящая культурность. Да, она так просто и легко обнажилась передо мною, — но, встретившись случайно в вагоне, наверное, ничего не стала бы рассказывать, подобно той…
Все наше воспитание направлено к тому, чтоб сделать
для нас наше тело позорным и постыдным; на целый ряд самых законных отправлений организма, предуказанных природою, мы приучены смотреть не иначе, как со стыдом; obscoenum est dicere, facere non obscoenum (говорить позорно, делать не позорно), — характеризует эти отправления Цицерон.
Назавтра мне пришлось употребить
все усилия воли, чтобы заставить себя пойти. Звонясь, я дрожал от негодования, готовясь встретить эту бессмысленную, не заслуженную мною ненависть со стороны людей,
для которых я делал
все, что мог.
С тщательностью судебного следователя он приводит в качестве обвинительных документов
все назначения и рецепты врачей и тем самым, помимо своей воли, наглядно удостоверяет
для всякого, понимающего дело, совершенную правильность
всех назначений.
Неточные совпадения
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже
всех наук, // Что было
для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
Изображу ль в картине верной // Уединенный кабинет, // Где мод воспитанник примерный // Одет, раздет и вновь одет? //
Всё, чем
для прихоти обильной // Торгует Лондон щепетильный // И по Балтическим волнам // За лес и сало возит нам, //
Всё, что в Париже вкус голодный, // Полезный промысел избрав, // Изобретает
для забав, //
Для роскоши,
для неги модной, — //
Всё украшало кабинет // Философа в осьмнадцать лет.
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, // В котором автор знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные
для сердца дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от
всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет в рассеянье свою.
Сие глубокое творенье // Завез кочующий купец // Однажды к ним в уединенье // И
для Татьяны наконец // Его с разрозненной Мальвиной // Он уступил за три с полтиной, // В придачу взяв еще за них // Собранье басен площадных, // Грамматику, две Петриады, // Да Мармонтеля третий том. // Мартын Задека стал потом // Любимец Тани… Он отрады // Во
всех печалях ей дарит // И безотлучно с нею спит.
Татьяна вслушаться желает // В беседы, в общий разговор; // Но
всех в гостиной занимает // Такой бессвязный, пошлый вздор; //
Всё в них так бледно, равнодушно; // Они клевещут даже скучно; // В бесплодной сухости речей, // Расспросов, сплетен и вестей // Не вспыхнет мысли в целы сутки, // Хоть невзначай, хоть наобум // Не улыбнется томный ум, // Не дрогнет сердце, хоть
для шутки. // И даже глупости смешной // В тебе не встретишь, свет пустой.