Неточные совпадения
Само здоровье наше — это не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании
в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для нас
все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и мы никогда не можем считать себя обеспеченными от того, что, может быть, вот
в эту самую минуту сил организма не хватило, и наше
дело проиграно.
Это
все тоже было «нормально»!.. И
дело тут не
в том, что «цивилизация» сделала роды труднее:
в тяжелых муках женщины рожали всегда, и уж древний человек был поражен этой странностью и не мог объяснить ее иначе, как проклятьем бога.
Весь день я
в тупом оцепенении пробродил по улицам; я ни о чем не думал и только
весь был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда
в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя было ничем обмануть себя;
дело не было бы яснее, если бы я прямо перерезал мальчику горло.
Больной прожил еще полторы недели; каждый
день у него появлялись
все новые и новые нарывы —
в суставах,
в печени,
в почках… Мучился он безмерно, и единственное, что оставалось делать, это впрыскивать ему морфий. Я посещал больного по нескольку раз
в день. При входе меня встречали страдальческие глаза ребенка на его осунувшемся, потемневшем лице; стиснув зубы, он
все время слабо и протяжно стонал. Мать уже знала, что надежды нет.
Поскольку
в этом отношении
дело касалось разного рода назначений, то
все шло легко и просто: я делал назначения, и, если они оказывались неразумными, старший товарищ указывал мне на это, и я исправлял свои ошибки.
У оперированной образовался дифтерит раны. Повязку приходилось менять два раза
в день, температура
все время была около сорока.
В громадной гноящейся воронке раны трубка не могла держаться плотно; приходилось туго тампонировать вокруг нее марлею, и тем не менее трубка держалась плохо. Перевязки делал Стратонов.
В мою палату был положен на второй
день болезни старик-штукатур;
все его правое легкое было поражено сплошь; он дышал очень часто, стонал и метался; жена его сообщила, что он с детства сильно пьет. Случай был подходящий, и я назначил больному наперстянку по Петреску.
Со смутным чувством стыда и страха перечитывал я скорбный лист умершего: подробное изо
дня в день описание течения
все ухудшающейся болезни, рецепты, усеянные восклицательными знаками, и
в конце — лаконическая приписка дежурного врача: «
В два часа ночи больной скончался»…
Правда, по словам Бумма,
в его опытах «были приняты
все (?) меры предосторожности против заражения половых органов», но
дело в том, что эти «
все» меры крайне ненадежны.
Комиссия, назначенная Парижской медицинской академией, исследовала д-ра Линдемаиа, и вот как описывает она его состояние устами своего докладчика Бэгена: «Обе руки (от плеч до ладоней) покрыты язвами; многие язвы слились: вокруг них острое и болезненное воспаление; нагноение очень обильно;
дно большинства язв сероватого цвета;
в общности
все эти повреждения, говоря языком хирургии, имеют очень дурной вид.
Вскоре мое мрачное настроение понемногу рассеялось: пока я был
в университете, мне самому ни
в чем не приходилось нести ответственности. Но когда я врачом приступил к практике, когда я на
деле увидел
все несовершенство нашей науки, я почувствовал себя
в положении проводника, которому нужно ночью вести людей по скользкому и обрывистому краю пропасти: они верят мне и даже не подозревают, что идут над пропастью, а я каждую минуту жду, что вот-вот кто-нибудь из них рухнет вниз.
Многое из того, что мною рассказано
в предыдущих главах, может у людей, слепо верующих
в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь, зная
все, я все-таки с искренним чувством говорю: я верю
в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого не знает. И могу ли я не верить, когда то и
дело вижу, как она дает мне возможность спасать людей, как губят сами себя те, кто отрицает ее?
Все это так далеко от того простого исполнения предписаний медицины,
в котором, как я раньше думал, и заключается
все наше
дело!
Этому я могу помочь, этому нет; а
все они идут ко мне,
все одинаково хотят быть здоровыми, и
все одинаково вправе ждать от меня спасения. И так становятся понятными те вопли отчаянной тоски и падения веры
в свое
дело, которыми полны интимные письма сильнейших представителей науки. И чем кто из них сильнее, тем ярче осужден чувствовать свое бессилие.
Но перед таким своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная неизбежность всегда несет
в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука дает нам много силы, и с этой силою можно сделать многое. Но с чем невозможно было примириться, что
все больше подтачивало во мне удовлетворение своею деятельностью, — это то, что имеющаяся
в нашем распоряжении сила на
деле оказывалась совершенно призрачною.
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели
в университетских клиниках. Но
в жизни оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко
всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на
деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
Саночники
в шахтах
весь день непрерывно бегают с санками по просекам на четвереньках; выдувальщики на стеклянных заводах
все время работают одними легкими, обращая их
в меха…
Все яснее и неопровержимее для меня становилось одно: медицина не может делать ничего иного, как только указывать на те условия, при которых единственно возможно здоровье и излечение людей; но врач, — если он врач, а не чиновник врачебного
дела, — должен прежде
всего бороться за устранение тех условий, которые делают его деятельность бессмысленною и бесплодною; он должен быть общественным деятелем
в самом широком смысле слова, он должен не только указывать, он должен бороться и искать путей, как провести свои указания
в жизнь.
Все дело лишь
в одном: принимая выгоды культуры, нельзя разрывать самой тесной связи с природой; развивая
в своем организме новые положительные свойства, даваемые нам условиями культурного существования, необходимо
в то же время сохранить наши старые положительные свойства; они добыты слишком тяжелою ценою, а утерять их слишком легко.
С тщательностью судебного следователя он приводит
в качестве обвинительных документов
все назначения и рецепты врачей и тем самым, помимо своей воли, наглядно удостоверяет для всякого, понимающего
дело, совершенную правильность
всех назначений.
Я ответил, что покамест наверное ничего еще нельзя сказать, что кризис будет
дней через пять-шесть. Для меня началось ужасное время. Мать и дочь не могли допустить и мысли, чтоб их мальчик умер; для его спасения они были готовы на
все. Мне приходилось посещать больного раза по три
в день; это было совершенно бесполезно, но они своею настойчивостью умели заставить меня.
Нужно ко
всему этому привыкнуть, не нужно тяготиться таким отношением, потому что это лежит
в самой сути
дела.
Но вот выдается редкий
день, когда у тебя
все благополучно: умерших нет, больные
все поправляются, отношение к тебе хорошее, — и тогда, по неожиданно охватившему тебя чувству глубокого облегчения и спокойствия, вдруг поймешь,
в каком нервно-приподнятом состоянии живешь
все время.
И опять
все в его тоне говорило, что профессор каждый
день видит десятки таких плачущих и что для него эти слезы — просто капли соленой воды, выделяемые из слезных железок расшатанными нервами.
Сганарель
в мольеровском «Le médecin malgré lui» [«Лекарь поневоле» (франц.) — Ред.] говорит: «Я нахожу, что ремесло врача — самое выгодное из
всех: делаешь ли ты свое
дело хорошо или худо, тебе всегда одинаково платят.
Поведение коммерсанта поразило меня и заставило сильно задуматься; оно было безобразно и бессмысленно, а между тем
в основе его лежал именно тот возвышенный взгляд на врача, который целиком
разделял и я. По мнению коммерсанта, врач должен стыдиться — чего? Что ему нужно есть и одеваться и что он требует вознаграждения за свой труд! Врач может
весь свой труд отдавать обществу даром, но кто же сами-то эти бескорыстные и самоотверженные люди, которые считают себя вправе требовать этого от врача?
После него осталась вдова, дети; ни до них, ни до него никому нет
дела. Город за окнами шумел равнодушно и суетливо, и, казалось, устели он
все улицы трупами, — он будет жить
все тою же хлопотливою, сосредоточенною
в себе жизнью, не отличая взглядом трупов от камней мостовой…
Это ведет к конкуренции между врачами,
в которой худшие из них не брезгуют никакими средствами, чтоб отбить пациента у соперника: приглашенные к больному, такие врачи первым
делом раскритикуют
все назначения своего предшественника и заявят, что «так недолго было и уморить больного»; последние страницы
всех газет кишат рекламами таких врачей, и их фамилии стали известны каждому не менее фамилии вездесущего Генриха Блокка; более ловкие искусно пускают
в публику через газетных хроникеров и интервьюеров известия о совершаемых ими блестящих операциях и излечениях и т. п.
С другой стороны, немало врачей, убедившись
в трудности и необеспеченности своей профессии, поступают
в чиновники или берутся за какое-либо другое
дело; по-видимому, число их
все растет.
В утреннем тумане передо мной тянулся громадный город; высокие здания, мрачные и тихие, теснились друг к другу, и каждое из них как будто глубоко ушло
в свою отдельную, угрюмую думу. Вот оно, это грозное чудовище! Оно требует от меня
всех моих сил,
всего здоровья, жизни, — и
в то же время страшно, до чего ему нет
дела до меня!.. И я должен ему покоряться, — ему, которое берет у меня
все и взамен не дает ничего!
Неточные совпадения
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче
всех подруг небесных // Луна
в воздушной синеве. // Но та, которую не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и
дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Он
в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, //
В окно смотрел и мух давил. //
Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; //
В одном нашел тетрадь расхода, //
В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много
дел, //
В иные книги не глядел.
Стихи на случай сохранились; // Я их имею; вот они: // «Куда, куда вы удалились, // Весны моей златые
дни? // Что
день грядущий мне готовит? // Его мой взор напрасно ловит, //
В глубокой мгле таится он. // Нет нужды; прав судьбы закон. // Паду ли я, стрелой пронзенный, // Иль мимо пролетит она, //
Всё благо: бдения и сна // Приходит час определенный; // Благословен и
день забот, // Благословен и тьмы приход!
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. //
Всё хорошо, но
дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный
день // Давать насильственную тень.
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней
в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали //
В их доме эти вечера: // Служанки со
всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.