Неточные совпадения
— Вместе со
всеми,
в день страшного суда, — лениво ответил Сомов.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая
в черное, ее фигура вызывала уныние;
в солнечные
дни, когда она шла по двору или гуляла
в саду с книгой
в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени
всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
У повара Томилин поселился тоже
в мезонине, только более светлом и чистом. Но он
в несколько
дней загрязнил комнату кучами книг; казалось, что он переместился со
всем своим прежним жилищем, с его пылью, духотой, тихим скрипом половиц, высушенных летней жарой. Под глазами учителя набухли синеватые опухоли, золотистые искры
в зрачках погасли, и
весь он как-то жалобно растрепался. Теперь,
все время уроков, он не вставал со своей неопрятной постели.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать
дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась.
В день похорон, утром, приехал отец, он говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали
все знакомые, кроме Варавки, он, стоя
в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Теперь, когда Клим большую часть
дня проводил вне дома, многое ускользало от его глаз, привыкших наблюдать, но
все же он видел, что
в доме становится
все беспокойнее,
все люди стали иначе ходить и даже двери хлопают сильнее.
Она и Варавка становились
все менее видимы Климу, казалось, что они и друг с другом играют
в прятки; несколько раз
в день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной...
Ночами,
в постели, перед тем как заснуть, вспоминая
все, что слышал за
день, он отсевал непонятное и неяркое, как шелуху, бережно сохраняя
в памяти наиболее крупные зерна разных мудростей, чтоб, при случае, воспользоваться ими и еще раз подкрепить репутацию юноши вдумчивого.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она
днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась
все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь
в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Он спокойнее
всех спорил с переодетым
в мужика человеком и с другим, лысым, краснолицым, который утверждал, что настоящее, спасительное для народа
дело — сыроварение и пчеловодство.
— Этому вопросу нет места, Иван. Это — неизбежное столкновение двух привычек мыслить о мире. Привычки эти издревле с нами и совершенно непримиримы, они всегда будут
разделять людей на идеалистов и материалистов. Кто прав? Материализм — проще, практичнее и оптимистичней, идеализм — красив, но бесплоден. Он — аристократичен, требовательней к человеку. Во
всех системах мышления о мире скрыты, более или менее искусно, элементы пессимизма;
в идеализме их больше, чем
в системе, противостоящей ему.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во
дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются
все более почтительно, и знал, что
в домах говорят о нем
все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке
в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
— Это было
днем, а не ночью;
в день Всех святых, на кладбище.
Брезгливо вздрогнув, Клим соскочил с кровати. Простота этой девушки и раньше изредка воспринималась им как бесстыдство и нечистоплотность, но он мирился с этим. А теперь ушел от Маргариты с чувством острой неприязни к ней и осуждая себя за этот бесполезный для него визит. Был рад, что через
день уедет
в Петербург. Варавка уговорил его поступить
в институт инженеров и устроил
все, что было необходимо, чтоб Клима приняли.
Но Нехаева как-то внезапно устала, на щеках ее, подкрашенных морозом, остались только розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о том, что жить
всей душой возможно только
в Париже, что зиму эту она должна бы провести
в Швейцарии, но ей пришлось приехать
в Петербург по скучному
делу о небольшом наследстве.
Затем он вспомнил, что
в кармане его лежит письмо матери, полученное
днем; немногословное письмо это, написанное с алгебраической точностью, сообщает, что культурные люди обязаны работать, что она хочет открыть
в городе музыкальную школу, а Варавка намерен издавать газету и пройти
в городские головы. Лидия будет дочерью городского головы. Возможно, что, со временем, он расскажет ей роман с Нехаевой; об этом лучше
всего рассказать
в комическом тоне.
— Ты
в те
дни был ненормален, — спокойно напомнил Клим. — Мысль о бесцельности бытия
все настойчивее тревожит людей.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом
в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом
в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до
дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Клим не видел темненького. Он не верил
в сома, который любит гречневую кашу. Но он видел, что
все вокруг — верят, даже Туробоев и, кажется, Лютов. Должно быть, глазам было больно смотреть на сверкающую воду, но
все смотрели упорно, как бы стараясь проникнуть до
дна реки. Это на минуту смутило Самгина: а — вдруг?
Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни о чем не думалось, и не было никаких желаний, кроме одного: скорее бы погас этот душный, глупый
день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала тяжелая дремота, но не спалось,
в висках стучали молоточки,
в памяти слуха тяжело сгустились
все голоса
дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала...
— Революционер — тоже полезен, если он не дурак. Даже — если глуп, и тогда полезен, по причине уродливых условий русской жизни. Мы вот
все больше производим товаров, а покупателя — нет, хотя он потенциально существует
в количестве ста миллионов. По спичке
в день — сто миллионов спичек, по гвоздю — сто миллионов гвоздей.
— Любопытна слишком. Ей
все надо знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да черт их знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на
днях губернатор сказал, что я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас,
в России, нет уже честных людей неопороченных?
— Учу я, господин, вполне согласно с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного
в моем поучении не содержится.
Все очень просто: мир этот, наш,
весь —
дело рук человеческих; руки наши — умные, а башки — глупые, от этого и горе жизни.
Климу стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного
дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить
всем приятные слова. Он и говорил, стоя с рюмкой
в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел под ноги ему.
— Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил
дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле
все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане
в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
Но, чувствуя себя
в состоянии самообороны и несколько торопясь с выводами из
всего, что он слышал, Клим
в неприятной ему «кутузовщине» уже находил ценное качество: «кутузовщина» очень упрощала жизнь,
разделяя людей на однообразные группы, строго ограниченные линиями вполне понятных интересов.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, —
весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что
в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
С этим чувством независимости и устойчивости на другой
день вечером он сидел
в комнате Лидии, рассказывая ей тоном легкой иронии обо
всем, что видел ночью.
«А что, если
всем этим прославленным безумцам не чужд геростратизм? — задумался он. — Может быть, многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть и разрушающие храмы для того, чтоб — как Христос —
в три
дня создать его. Но — не создают».
Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и
весь следующий
день прожил, как во сне, веря и не веря
в то, что было. Он понимал лишь одно:
в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но — не то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился
в этом.
— Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче — живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а — по привычке, право, так! Лучше бы согласиться на том, что
все грешны, да и жить
всем в одно грешное, земное
дело.
Он вышел
в большую комнату, место детских игр
в зимние
дни, и долго ходил по ней из угла
в угол, думая о том, как легко исчезает из памяти
все, кроме того, что тревожит. Где-то живет отец, о котором он никогда не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь
в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
Она казалась весьма озабоченной
делами школы, говорила только о ней, об учениках, но и то неохотно, а смотрела на
все, кроме ребенка и мужа, рассеянным взглядом человека, который или устал или слишком углублен
в себя.
— Вспомните-ко вчерашний
день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и
в конце концов гордое слово императора Александра Третьего: «Один у меня друг, князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он
в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните
все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему народу нашему ножку подставляет.
— Я часто гуляю
в поле, смотрю, как там казармы для артиллеристов строят. Сам — лентяй, а люблю смотреть на работу. Смотрю и думаю: наверное, люди когда-нибудь устанут от мелких, подленьких делишек, возьмутся
всею силою за настоящее, крупное
дело и — сотворят чудеса.
Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она говорила так громко, как будто
все люди вокруг были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она рассказала много интересного о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее, о Маракуеве, просидевшем
в тюрьме тринадцать
дней, после чего жандармы извинились пред ним, о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима тоже радостно.
Маракуев был
все так же размашист, оживлен, легко и сильно горячился, умел говорить страстно и гневно; было не заметно, чтоб пережитое им
в день ходынской катастрофы отразилось на его характере, бросило на него тень, как на Пояркова.
Почти
весь день лениво падал снег, и теперь тумбы, фонари, крыши были покрыты пуховыми чепцами.
В воздухе стоял тот вкусный запах, похожий на запах первых огурцов, каким снег пахнет только
в марте. Медленно шагая по мягкому, Самгин соображал...
— Знаешь, я с первых
дней знакомства с ним чувствовала, что ничего хорошего для меня
в этом не будет. Как
все неудачно у меня, Клим, — сказала она, вопросительно и с удивлением глядя на него. — Очень ушибло меня это. Спасибо Лиде, что вызвала меня к себе, а то бы я…
Лидия пожала его руку молча. Было неприятно видеть, что глаза Варвары провожают его с явной радостью. Он ушел, оскорбленный равнодушием Лидии, подозревая
в нем что-то искусственное и демонстративное. Ему уже казалось, что он ждал: Париж сделает Лидию более простой, нормальной, и, если даже несколько развратит ее, — это пошло бы только
в пользу ей. Но, видимо, ничего подобного не случилось и она смотрит на него
все теми же глазами ночной птицы, которая не умеет жить
днем.
«Ближе
всего я был к правде
в те
дни, когда догадывался, что эта любовь выдумана мною», — сообразил он, закрыв глаза.
Но не это сходство было приятно
в подруге отца, а сдержанность ее чувства, необыкновенность речи, необычность
всего, что окружало ее и, несомненно, было ее
делом, эта чистота, уют, простая, но красивая, легкая и крепкая мебель и ярко написанные этюды маслом на стенах. Нравилось, что она так хорошо и, пожалуй, метко говорит некролог отца. Даже не показалось лишним, когда она, подумав, покачав головою, проговорила тихо и печально...
Вообще
все шло необычно просто и легко, и почти не чувствовалось, забывалось как-то, что отец умирает. Умер Иван Самгин через
день, около шести часов утра, когда
все в доме спали, не спала, должно быть, только Айно; это она, постучав
в дверь комнаты Клима, сказала очень громко и странно низким голосом...
— Сына и отца, обоих, — поправил дядя Миша, подняв палец. — С сыном я во Владимире
в тюрьме сидел. Умный был паренек, но — нетерпим и заносчив. Философствовал излишне… как
все семинаристы. Отец же обыкновенный неудачник духовного звания и алкоголик. Такие, как он, на конце
дней становятся странниками, бродягами по монастырям, питаются от богобоязненных купчих и сеют
в народе различную ерунду.
Первый
день прошел довольно быстро, второй оказался длиннее, но короче третьего, и так, нарушая законы движения земли вокруг солнца,
дни становились
все длиннее, каждый
день усиливал бессмысленную скуку, обнажал пустоту
в душе и,
в пустоте, — обиду, которая хотя и возрастала
день ото
дня, но побороть скуку не могла.
В этом отеческом тоне он долго рассказывал о деятельности крестьянского банка, переселенческого управления, церковноприходских школ, о росте промышленности, требующей
все более рабочих рук, о том, что правительство должно вмешаться
в отношения работодателей и рабочих; вот оно уже сократило рабочий
день, ввело фабрично-заводскую инспекцию,
в проекте больничные и страховые кассы.
— А я приехала третьего
дня и
все еще не чувствую себя дома,
все боюсь, что надобно бежать на репетицию, — говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя
в комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
— Выпустили меня третьего
дня, и я
все еще не
в себе. На родину, — а где у меня родина, дураки! Через четыре
дня должна ехать, а мне совершенно необходимо жить здесь. Будут хлопотать, чтоб меня оставили
в Москве, но…
Но вдруг
все это кончилось совершенно удивительно. Холодным
днем апреля, возвратясь из университета, обиженный скучной лекцией, дождем и ветром, Самгин, раздеваясь, услышал
в столовой гулкий бас Дьякона...
— По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего
в пролетку извозчика; полицейский увез его,
все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на другой
день читаю
в газете: скоропостижно скончался.
«Да, это мои мысли», — подумал Самгин. Он тоже чувствовал, что обогащается;
дни и ночи награждали его невиданным, неизведанным, многое удивляло, и
все вместе требовало порядка,
все нужно было прибрать и уложить
в «систему фраз», так, чтоб оно не беспокоило. Казалось, что Варвара удачно помогает ему
в этом.