— Батюшка-доктор, все соромилась девка, — вздохнула старуха. — Месяц целый хворает, — думала, бог даст, пройдет: сначала
вот какой всего желвачок был… Говорила я ей: «Танюша, вон у нас доктор теперь живет, все за него бога молят, за помощь его, — сходи к нему». — «Мне, — говорит, — мама, стыдно…» Известно, девичье дело, глупое… Вот и долежалась!
Неточные совпадения
Я шел по улице, следя за идущим передо мною прохожим, и он был для меня не более,
как живым трупом:
вот теперь у него сократился glutaeus maximus, теперь — quadriceps femoris; эта выпуклость на шее обусловлена мускулом sternocleidomastoideus; он наклонился, чтобы поднять упавшую тросточку, — это сократились musculi recti abdominis и потянули к тазу грудную клетку.
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся и ударился спиною о корыто, — и
вот он уже шестой год лежит у нас в клинике: ноги его висят,
как плети, больной ими не может двинуть, он мочится и ходит под себя; беспомощный,
как грудной ребенок, он лежит так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней, и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
Я испытывал такое ощущение,
как будто попал в школу к авгурам. Мы — те же будущие авгуры, нас стесняться нечего, и
вот нас посвящали в изнанку дела; профаны могут возмущаться существованием этой изнанки и ее резким отличием от лицевой стороны, мы же должны приучаться смотреть на дело «шире»…
Вот что, напр., говорит такой авторитетный специалист по данному предмету,
как уже упомянутый нами Нейсер: «Я, не колеблясь, заявляю, что по своим последствиям гоноррея есть болезнь несравненно более опасная (ungleich schlimmere), чем сифилис, и думаю, что в этом со мною согласятся особенно все гинекологи» [Prof. Al. Neisser.
И
вот больная стоит передо мною, и я берусь ей помочь, и, может быть, даже помогу, — и в то же время ничего не понимаю, что с нею, почему и
как поможет ей то, что я назначаю.
Многое из того, что мною рассказано в предыдущих главах, может у людей, слепо верующих в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но
вот теперь, зная все, я все-таки с искренним чувством говорю: я верю в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого не знает. И могу ли я не верить, когда то и дело вижу,
как она дает мне возможность спасать людей,
как губят сами себя те, кто отрицает ее?
И
вот,
как результат такого положения дел, — полная зависимость людей от медицины, без которой они не будут в состоянии сделать ни шагу.
Вот, между прочим, пример,
каким образом медицина без всяких жертв может вести культурного человека к тому, к чему естественный отбор приводит дикарей с громадными жертвами.
И
вот люди в обществе лиц другого пола подвергают себя мукам, нередко даже опасности серьезного заболевания, но не решаются показать и вида, что им нужно сделать то, без чего,
как всякий знает, человеку обойтись невозможно.
Вот это вовсе еще не значит, что и сама стыдливость есть, действительно, лишь остаток варварства,
как утверждает толстовский «знаменитый доктор».
Но
вот выдается редкий день, когда у тебя все благополучно: умерших нет, больные все поправляются, отношение к тебе хорошее, — и тогда, по неожиданно охватившему тебя чувству глубокого облегчения и спокойствия, вдруг поймешь, в
каком нервно-приподнятом состоянии живешь все время.
Мне становилось все противнее смотреть на это веселое, равнодушное лицо, слушать этот тон,
каким говорят только с маленькими детьми. Ведь тут целая трагедия: полгода назад мать, случайно вошедши к сестре, вырвала из ее рук морфий, которым она хотела отравиться, чтоб не жить недужным паразитом… И
вот этот противный тон, эта развязность, показывающая,
как мало дела всем посторонним до этой трагедии.
Недавно рано утром меня разбудили к больному, куда-то в один из пригородов Петербурга. Ночью я долго не мог заснуть, мною овладело странное состояние: голова была тяжела и тупа, в глубине груди что-то нервно дрожало, и
как будто все нервы тела превратились в туго натянутые струны; когда вдали раздавался свисток поезда на вокзале или трещали обои, я болезненно вздрагивал, и сердце, словно оборвавшись, вдруг начинало быстро биться. Приняв бромистого натра, я, наконец, заснул; и
вот через час меня разбудили.
В утреннем тумане передо мной тянулся громадный город; высокие здания, мрачные и тихие, теснились друг к другу, и каждое из них
как будто глубоко ушло в свою отдельную, угрюмую думу.
Вот оно, это грозное чудовище! Оно требует от меня всех моих сил, всего здоровья, жизни, — и в то же время страшно, до чего ему нет дела до меня!.. И я должен ему покоряться, — ему, которое берет у меня все и взамен не дает ничего!
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие,
вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не могут найти темы для разговора, — коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… //
Вот отошел…
вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Но
вот уж близко. Перед ними // Уж белокаменной Москвы, //
Как жар, крестами золотыми // Горят старинные главы. // Ах, братцы!
как я был доволен, // Когда церквей и колоколен, // Садов, чертогов полукруг // Открылся предо мною вдруг! //
Как часто в горестной разлуке, // В моей блуждающей судьбе, // Москва, я думал о тебе! // Москва…
как много в этом звуке // Для сердца русского слилось! //
Как много в нем отозвалось!
И ныне музу я впервые // На светский раут привожу; // На прелести ее степные // С ревнивой робостью гляжу. // Сквозь тесный ряд аристократов, // Военных франтов, дипломатов // И гордых дам она скользит; //
Вот села тихо и глядит, // Любуясь шумной теснотою, // Мельканьем платьев и речей, // Явленьем медленным гостей // Перед хозяйкой молодою, // И темной рамою мужчин // Вкруг дам,
как около картин.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да
вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Но
вот толпа заколебалась, // По зале шепот пробежал… // К хозяйке дама приближалась, // За нею важный генерал. // Она была нетороплива, // Не холодна, не говорлива, // Без взора наглого для всех, // Без притязаний на успех, // Без этих маленьких ужимок, // Без подражательных затей… // Всё тихо, просто было в ней, // Она казалась верный снимок // Du comme il faut… (Шишков, прости: // Не знаю,
как перевести.)